Эссеистика - Страница 59
Новизну стало сложно распознать в эпоху, принуждающую нас лишать новизну ее обычных атрибутов странности.
Насколько просто расшевелить публику безобразным неожиданным поворотом, настолько сложно добиться того, чтобы кривая нашего произведения достигла той идеальной точки, где всегда работают творцы уровня Шекспира и Чарли Чаплина.
Начинаешь понимать, что станет смешным в 1930 году. Девятисотые годы остались эпохой пирогравюры, стиля модерн, Ледового дворца, медленного вальса, кекуока. Тридцатые годы — эпоха контрастов, как у Гюго или Бальзака, и в частности, фильмы-коллажи, например, такой шедевр, как «Мелодия мира», останутся непревзойденными. Контрасты идей происходят от контраста форм: куб и шар.
Я не способен написать пьесу и поставить ее в защиту чего-либо или в пику чему-либо, но, к счастью, я обладаю инстинктом протеста и духом противоречия, которыми наделен поэт и которые подсказали мне цельную, статичную пьесу полностью противоположную джазовым синкопам и кинематографу наших дней.
Моим следующим произведением будет фильм.
Апрель 1930 года. Я хотел было ответить критикам, воспользоваться отсутствием во мне надлежащей горечи, сослаться на успех произведения, созданного для успеха. Звонит Тристан Бернар: «Купите „Журналы“». На первой странице он отвечает за меня, спасая меня от дурновкусия
«…Одноактная пьеса Жана Кокто „Человеческий голос“ сильно испугала добропорядочных судей, несмотря на то, что они, скорее, были покорными, расположенными следовать за автором туда, куда они полагали, что он поведет. Однако внезапно он сбивает их с толку. Простая и глубокая одноактная пьеса обнажает правду, которую никто не ожидал, к которой никто не был готов, девственную правду. Специалисты застыли перед обескураживающим сиянием этой золотой мелочи, казалось, пока не расхожей, поскольку еще не была в обращении».
Драматурги получают гонорар в Союзе авторов в зависимости от того, сколько актов в пьесе.
Я зарегистрировал «Человеческий голос».
Машинистка: «Комеди Франсез». Сколько актов?
Я: Один. К сожалению!
Машинистка: В нашем театре всегда и одному рады.
«Ужасные дети» были написаны под постоянно звучащую Make Believe (Show Boat). Те, кому нравится эта книга, должны купить пластинку и перечитать еще раз под нее.
Излечившись, я чувствую себя опустошенным, бедным, больным. Мне все опротивело. Я в подвешенном состоянии. Послезавтра я выписываюсь из клиники. И куда? Три недели назад я ощущал радость, спрашивал у М. о высокогорье, о маленьких гостиницах в снегу. Я собирался выходить.
На самом деле собирается выходить книга. Книга выходит выйдет, как говорят издатели. Но не я… я подохну, а ей наплевать… Снова разыгрывается тот же фарс, и снова мы попадаемся на ту же удочку.
Сложно было предположить, что я напишу книгу за семнадцать дней. Я мог подумать, что речь идет обо мне…
Работе, у которой я в подчинении, требовался опиум, потом ей понадобилось, чтобы я его бросил очередной раз я остался у нее в дураках. Спрашивается, закурю я опять или нет? Бесполезно, любезный поэт изображать непринужденность. Закурю, коли работе потребуется.
И если опиум потребует.
Снежок Даржелоса был очень твердым.
Теперь я столько читал том, что «в снежке был камень», мне столько об этом говорили, что я уже сомневаюсь.
Любовь наделяет особым видением может, Жерар правильно догадался?
Я не знал, что книга, начинающаяся с белого шарика, закончится черным, что Даржелос бросит оба. Умышленный мотив инстинктивного равновесия.
Нередко те, кому нравятся «Ужасные дети», говорят мне. «Кроме последних страниц». Но последние страницы запечатлелись однажды ночью у меня в голове прежде остальных. Я затаил дыхание, я больше не двигался и не записывал. Я метался между страхом забыть их и страхом, что не смогу сделать из этого достойную книгу.
С этого стихотворения я начал после подаренных мне последних страниц.
ДНЕВНИК НЕЗНАКОМЦА[40]
Посвящение
Я вас не знал, как не знают теневой стороны мира, которая и является предметом вашего исследования.
Вы стали мне другом, услышав меня по радио. Я говорил: «Время — это особый вид перспективы». Вот пример, когда бросают семена наугад, а они попадают, куда надо. Я писал эти заметки, думая о вас, о пессимизме вашей книги «Единичность и единство вселенной», о пессимизме оптимистическом, потому что вы исследуете наш бренный мир, возделывая свои виноградники.
Позвольте напомнить вам недавнее дело Эйнштейна, о котором писала американская пресса и которое так вам понравилось.
В Филадельфийский университет пришло письмо одного ученого, который обнаружил серьезную ошибку в последних вычислениях Эйнштейна. Письмо передали Эйнштейну. Тот заявил, что ученый — серьезный, и что если кто-то может его, Эйнштейна, в чем-нибудь уличить, то пусть сделает это публично. В большом конференц-зале университета собрали профессоров и журналистов. На эстраду водрузили черную доску.
В течение четырех часов ученый испещрял доску непонятными знаками. Наконец он ткнул в один из них и заявил. «Ошибка здесь». Эйнштейн взошел на эстраду, долго смотрел на указанный знак, затем стер его, взял мел и вписал на его место другой.
Тогда обвинитель закрыл лицо руками, хрипло вскрикнул и выбежал из зала.
У Эйнштейна попросили разъяснений, и он ответил, что потребовалось бы несколько лет, чтобы понять, в чем тут дело. Черная доска на эстраде глядела с загадочностью Джоконды. Что я говорю? Она скалилась улыбкой абстрактной картины.
Если бы один из нас должен был уличить другого, то это были бы вы, а я бы убежал без оглядки. Но я не поставлю вас перед необходимостью подвергать меня такому позору.
Как бы там ни было, связь между нами именно такого рода, и я имею не больше надежд на успех моих записок, чем вы — на успех ваших книг. Есть правда, которую тяжело высказать. Она лишает нас комфорта. Она силой поднимает крыло, под которое человек прячет голову. Такая позиция могла бы быть понятной, если бы человек не зашел слишком далеко и не было бы слишком поздно прятать голову после того, как он столько раз повторял: «Испугай меня». Кроме того, у правды переменчивое лицо: человек может смотреть в него без опаски, потому что все равно его не узнает.