Эссеистика - Страница 40
Единственное преступление — быть поверхностным. Все, что понятно, идет во благо.
Если эту фразу повторять, она раздражает, хотя говорит о многом. Это общее место Уайльда, его последнее открытие, перестает быть общим местом и обретает жизнь лишь потому, что его открыл Уайльд. Оно приобретает силу памятной даты.
Хотелось бы более не заботиться о том, хорошо ты пишешь или плохо: хочется достичь стиля цифр.
Интересно, послание Уайльда в оригинале такая же халтура, как в переводе? Если да, то эстетике конец.
После чтения этого письма остается ощущение, что ознакомился с идеальным образцом стиля, настолько все там верно, во всем — смертельный груз мелочей, необходимых, чтобы выстроить алиби, чтобы погубить или спасти человека.
Руссо украшает свои цифры виньетками и росчерками. Шопен развесит на них гирлянды. Таково было требование эпох. Однако им не хватает сдержанности, Они трясут грязным бельем в кругу близких, то есть, на публике, в семье, которую они искали и обрели. Они истекают чернилами. Они — герои.
Второй раз я отравился при следующих обстоятельствах.
Я, видимо, не долечился в первый раз. Многие отважные токсикоманы, не зная о подводных камнях дезинтоксикации, ограничиваются блокадой, и в итоге после никому не нужного испытания оказываются с пораженными клетками, которые им не удастся восстановить, если они будут пить спиртное и заниматься спортом.
Чуть позже я объясню, что невероятные явления дезинтоксикации — с которыми медицина способна бороться, лишь придавая палате для буйно помешанных вид гостиничного номера и требуя от врача или от медсестры терпения, присутствия, подвижности — не похожи на явления разлагающегося организма, а, наоборот, напоминают неописуемые симптомы новорожденного или весеннего ростка.
Дерево, наверное, страдает от переполняющих его соков и не ощущает листопада.
Весна Священная дирижирует дезинтоксикацией с такой вымеренной точностью, которая Стравинскому даже и не снилась.
Итак, со мной произошла повторная интоксикация, поскольку врачи, которые занимались дезинтоксикацией — проще говоря, прочисткой, — не пытались вылечить изначальное недомогание, вызывающее интоксикацию, и я решил, что лучше искусственное равновесие, чем вообще никакого.
Подобная моральная косметика обманчивее помятого лица: прибегать к ней вполне гуманно, почти женственно.
Я одурманивался осторожно, под контролем медиков. Существуют врачи, которые способны испытывать жалость. Я никогда не курил больше десяти трубок: три — утром (в девять часов), четыре — после обеда (в пять) и три — вечером (в одиннадцать). Так я полагал уменьшить возможность интоксикации. Я подкармливал опиумом новые клетки, возрожденные к жизни после пяти месяцев воздержания, я подкармливал их бесчисленными неизвестными алкалоидами, тогда как внушающий мне страх морфинист впускает себе в вены один-единственный известный ему яд и не столь глубоко погружается в тайну.
Я пишу эти строки после двенадцати бессонных дней и ночей. Я возлагаю на рисунки тяжкую ответственность отобразить муки, которые из-за беспомощности врачей испытывают те, кто изгоняют лекарство, постепенно превращающееся в деспота.
В крови морфиниста нет и следа морфия. Соблазнительно воображать, что в один прекрасный день врачи обнаружат тайные убежища морфия и выманят его наружу с помощью субстанции, до которой он окажется охоч, как змея до блюдца с молоком. Однако нужно будет, чтобы организм перенес резкий переход от осени к весне.
Но еще до подобного открытия наука рискует совершить много ошибок вроде лечения гипнозом, куда погружали истериков до опытов доктора Солье, который, рассматривая истерию как патологический сон, постепенно будил больного, вместо того, чтобы усугублять боль, то есть методично лечить морфиниста морфием.
Полагаю, что природа навязывает нам правила Спарты и муравейника. Надо ли их обходить? Где заканчиваются наши прерогативы? Где начинается запретная зона?
Когда куришь опиум и ведешь организм к смерти, испытываешь эйфорию. Мучения происходят, когда против желания возвращаешься к жизни. Весенняя наполненность будоражит вены, унося прочь льдины и огненную лаву.
Я советую больному, лишенному наркотика на неделю, засунуть голову подмышку, прижать ухо к руке и подождать. Разгром, восстания, взорванные заводы, бегущие армии, потоп — ухо услышит настоящий апокалипсис звездной ночи человеческого тела.
Молоко — противоядие морфия. Одна моя знакомая терпеть не может молоко. После операции ей вкололи морфий, она попросила молока, и ей понравилось. Наутро она не смогла даже его пригубить.
Тот, кто проходит дезинтоксикацию, очень ненадолго засыпает, а пробуждение таково, что отбивает охоту заснуть снова. Организм будто отходит от спячки, от странной экономии сил, как у черепах, сурков, крокодилов. Наша слепота, отказ видеть что-либо иначе, чем через собственный ритм, приводит к тому, что мы принимаем замедленность растений за смехотворную неспешность. Ничто лучше не отображает драму дезинтоксикации, чем рапид записи царства растений с ужасными гримасами, жестами, корчами. То же движение в области слуха позволило бы нам услышать крики растений.
Прогресс. Хорошо ли рожать по-американски (под общим наркозом и с наложением щипцов), и, если прогресс — в том, чтобы меньше страдать, не является ли он, как и любая машина, симптомом некой вселенной, где изможденный человек подменяет свои силы иными, избегая потрясений ослабленной нервной системы?
Научной дезинтоксикации пока не существует. Попав в кровь, алкалоиды тут же закрепляются на некоторых тканях. Морфий становится призраком, тенью, волшебством. Работу алкалоидов, опознанных и не опознанных опиумом, представляют в виде монгольского нашествия. Чтобы с ними справиться, нужны мольеровские методы. Больного доводят до истощения, его опустошают, ему пускают желчь, невольно происходит возвращение к легендам, где говорится об изгнании демонов растениями, заговорами, клистирами и рвотными порошками.
Не ждите, что я его предам. Опиум, естественно, остается единственным в своем роде, и эйфория от него дороже собственного здоровья. Я обязан ему дивными минутами. Жаль, что вместо того, чтобы совершенствовать дезинтоксикацию, медицина не пытается обезопасить опиум.
Но тут мы снова возвращаемся к проблеме прогресса. Что такое страдание: правило или восторженность?
Мне кажется, что на нашей дряхлой, морщинистой, наспех чиненой планете, кишащей компромиссами и уморительными условностями, выводимый опиум смягчил бы нравы, и от него было бы больше пользы, чем от зла, причиненного суетой.
Моя сиделка говорила: «Вы — первый больной, взявшийся за перо на восьмой день».
Я отлично знаю, что запускаю ложку в жидкую кашу молодых клеток, что мешаю движению вперед, но я обжигаюсь и буду обжигаться вечно. Через две недели, несмотря на эти записи, я не поверю в то, что сейчас испытываю. Нужно увековечить это забывающееся путешествие, нужно писать, если невозможно рисовать, не отвечая на романтические призывы боли, надо использовать страдание не как музыку, а при необходимости привязывать письменный прибор к ноге и помогать врачам, которым ничего не даст моя лень.
Однажды ночью, когда у меня был неврит, я спросил у Б.: «Зачем вы днем и ночью лечите меня на дому, ведь вы не занимаетесь частной практикой, у вас полно работы в Сальпетриер, и ко всему прочему вы пишете диссертацию? Я хорошо знаю врачей. Вы неплохо ко мне относитесь, но медицину вы любите больше». Он ответил, что, наконец, нашел говорящего больного, что поскольку я способен описывать симптомы, он узнал от меня больше, чем в Сальпетриер, где на вопрос «где у вас болит?» неизменно следовал ответ: «Что-то не пойму, доктор».