Эссеистика - Страница 39
Нынешним вечером, когда я взываю к детям детей наших детей, я страдаю от довольно неприятного недуга. Между средним и безымянным пальцами правой руки у меня сходит кожа. Под мышками точно пучки крапивы. Но я заставляю себя писать, потому что бездействие удесятеряет мою пытку. Вот я и переношусь мысленно в ту эпоху, когда страдать будет не мое тело, а мои страницы. Возможно, именно так все и будет. Потому что столь красноречивые чернила, как мои, не могут оказаться совершенно безвредными.
Ах, как бы я хотел хорошо себя чувствовать! Обеими руками творить пьесы, фильмы, поэмы. И чтобы самая плоть бумаги, на которой я пишу, была достаточно крепка и никакая боль над ней была бы не властна.
А я еще жаловался! И на что? На грипп. На неврит. На тиф. На жестокую схватку со смертью. Я не знал, что есть еще этот потаенный недуг, разрушающий нас так же, как человек разрушает землю: планомерно и кропотливо. Это саботаж на моей фабрике. Детали выходят из строя, и негде купить запасные. Короче, я не знал, что такое возраст.
Жан Жене — которого, как это ни парадоксально, рано или поздно придется считать моралистом, потому что моралистом, как правило, называют человека, читающего нам мораль, — сказал мне пару недель назад ошеломляющие слова: «Мало наблюдать за своими героями и сочувствовать им. Мы должны еще взять на себя их грехи и расхлебывать последствия».
Кто же мои истинные герои? Чувства. Абстрактные образы, ничуть не менее жизненные и неслыханно требовательные. Я понял это, когда слушал Жене, я увидел, как губительно подействовали на его душу преступления египтянина Кереля. Он чувствовал себя повинным в них и отвергал даже мысль о своей непричастности. Он готовился не к тому процессу, который изобличит дерзость его книги, но к высшему суду над собственными персонажами[27].
Внезапно он озарил для меня ярким светом нескончаемый судебный процесс, на котором в роли обвиняемого предстаю я сам. Внезапно я понял, почему это не вызывает во мне протеста. Я нахожу справедливым, когда судят слова, мнения, образы, когда именно автора берут под стражу. Непозволительно, чтобы автор сам председательствовал на таком процессе и сострадательно взирал на осужденных. Человек оказывается либо по одну, либо по другую сторону барьера. В том и состоит суть нашей ангажированности.
Если бы я не принадлежал к гонимой расе, не умеющей за себя постоять, я бы сгорел со стыда, когда Жене поделился со мной своими тайными терзаниями. Впрочем, он вряд ли доверился бы мне, если уже давно, с первого взгляда, по тем признакам, по которым все изгои узнают друг друга, не определил бы во мне собрата. Однажды я стал свидетелем того, как Жене отказался быть представленным известному писателю, чья безнравственность казалась ему подозрительной.
Я считаю необходимым открыто предупредить, что являюсь олицетворением собственных идей, какими бы противоречивыми они ни казались, и суд человеческий должен вершиться только надо мной. Мои идеи, подчеркиваю, принимают видимость персонажей. Они совершают поступки. Только я за эти поступки в ответе. Было бы недостойным повторить вслед за Гёте, после всех убийств, которые случились по вине Вертера: «Я к этому непричастен».
Так что вполне естественно, если мои легко поддающиеся искажению и лишенные алиби идеи повлекут за собой юридические ошибки, которые падут на мою голову[28].
Я отдаю себе отчет в том, какому ужасному риску подвергнутся мои произведения и я вместе с ними благодаря духовному адвокату, наемному свидетелю и той дистанции, что разделяет присяжных заседателей и поэта. Я не стану оспаривать постановление суда, каким бы безумным оно ни показалось. Но было бы слишком просто жить и творить безнаказанно в мире, которым правят законы[29].
Послесловие
Вот ты и вылечился, неугомонный. Неугомонный и неразумный, запутавшийся в ненавистном тебе беспорядке, вечно бегущий от чего-то, вечно к чему-то стремящийся. Твои сани увязли в снегу, окружены волками.
Ты вылечился и остался один, вернувшись среди зимы в огромный пустынный дом, где, окруженный целой семьей, ты писал эту книгу. Ты писал книгу, верстку которой сейчас правишь и в которой уже не понимаешь почти ничего.
Неугомонный и неразумный, обремененный обязательствами, вовлекающими тебя в новые обязательства, пытающийся достичь пели, которую ты украшаешь, как рождественскую елку.
А имеешь ли ты право на Рождество, на покойный дом? Имеешь ли ты право писать исполненные покоя книги, судящие людей и обрекающие их на смерть?
На днях, во время застольной беседы, ты узнал, сколько тебе лет. Тебе и невдомек было, потому что ты не соотносил дату твоего рождения с нынешним годом. Что-то в тебе этому изумилось. Это что-то пагубным образом передалось организму, и ты сказал себе: «Я стар». Тебе приятней было бы сказать: «Ты молод» и довериться тому, что поют тебе льстецы.
Неугомонный и неразумный, тебе нужно было принять серьезное решение. Это уменьшает трудность бытия, потому что для тех, кто без остатка отдается делу, все остальное перестает существовать.
Но твоего участия требуют все дела, ты не захотел лишать себя ни одного из них. Ты решил проскользнуть между ними и протащить за собой сани.
Ну что ж, разбирайся сам, неугомонный! Неугомонный и неразумный, вперед. Рискни быть до конца.
ОПИУМ[30]
Даже на солнце есть пятна, а ваше сердце не запятнано ничем. Каждый день вы разыгрываете передо мной один и тот же спектакль, с изумлением обнаруживая, что в мире существует зло.
Вы только что написали «Трагедии», книгу вне каких-либо синтаксических правил. В качестве эпиграфа вы приводите мое четверостишье.
Взамен я дарю вам эти записи, поскольку вы обладаете природной глубинной легкостью, которую немного воспроизводит опиум.
Эти рисунки и записи относятся к периоду с 16 декабря 1928 по апрель 1929 года[31], когда я находился в клинике Сен-Клу.
Они обращены к курильщикам, больным и неизвестным мне друзьям, объединенным книгами, к тем, ради кого они и пишутся.
Я убрал рисунки, созданные от нечего делать. Так или иначе, в них чувствовалась изобразительность, даже если повседневные проблемы ставили меня в тупик. Я повествую о дезинтоксикации: о замедленном ранении. Прилагающиеся рисунки — нечто вроде застывших криков боли, а записи — этапы перехода от состояния, считающегося ненормальным, к состоянию, считающемуся нормальным.
Здесь почтенная публика встает. Но я не выступаю ни свидетелем, ни защитником, ни судьей. Я прилагаю отягчающие и смягчающие улики к делу об опиуме.
Меня, наверное, обвинят в недостатке сдержанности. Мне хотелось бы сдерживаться меньше, но это нелегко. Недостаток сдержанности — признак героя[32]. Я говорю о несдержанности, выраженной в цифрах, гостиничных счетах и грязном белье.
Лейтмотив De Profundis[33].