Эссеистика - Страница 37
Герой возмущен, он вне себя, он хочет поймать девушку, которая пытается убежать, хватает ее за волосы. Та вырывается, дверь хлопает — этим заканчивается вторая фаза.
Третье действие юноша всем телом распластался по двери. Его танец рождается из припадка ярости. Он поочередно хватает стулья и, подняв их над головой, с размаху разбивает о стену. Он пытается подтащить к виселице стол, спотыкается, падает, встает и спиной опрокидывает его. От внутренней боли его руки плотно прижаты к сердцу. Он кричит от боли, но мы не слышим его крика, а только видим. Боль толкает его прямо к месту казни. Юноша смотрит на веревку. Тянется к ней. Накидывает на шею петлю.
И вот тут месье Бабиле придумал замечательную вещь. Как он должен повеситься? Я не знал, как быть. А он повесился. Он повис. Повисли его ноги. Повисли руки. Волосы повисли. Плечи. Сцена была исполнена мрачного романтизма, усиливаемого баховскими духовыми, и так хороша, что зал разразился аплодисментами.
Четвертое действие. Меняется освещение. Комната улетает вверх оставляя на сцене только треугольник пола, мебель, каркас виселицы, повешенного и лампу.
Все, что осталось, оказывается на фоне ночного неба, в самом центре нагромождения каминных и водосточных труб, светящихся вывесок, мансард и крыш. Вдалеке на Эйфелевой башне одна за другой вспыхивают буквы рекламы Ситроена.
С крыш спускается Смерть. Это белая молодая женщина в бальном платье, на высоких платформах. Ее лицо скрыто маской скелета, голову окутывает красный капюшон. На ней длинные красные перчатки, браслеты и бриллиантовое колье. Следом тянется длинный тюлевый шлейф.
Правая рука поднята и указывает в пустоту. Женщина подходит к рампе, поворачивается, пересекает сцену. В правой ее части она останавливается и щелкает пальцами. Очень медленно юноша вынимает голову из петли, соскальзывает по столбу вниз, на пол. Смерть откидывает капюшон, снимает маску. Это желтая девушка. Она надевает маску на бездвижного юношу. Он обходит ее кругом, делает несколько шагов, замирает. Тогда смерть вытягивает руки. Этим жестом она словно подталкивает юношу в маске. Обе фигуры торжественно уходят прочь по крышам.
Позавчера балетная труппа вернулась из Швейцарии. Вчера с утра до вечера пришлось собирать воедино отдельные эпизоды нашей постановки, синхронизировать танцы и оркестр из шестидесяти четырех человек, подгонять костюмы у мадам Каринской, уговаривать мадемуазель Филиппар надеть деревянные танкетки и приделывать к ним ремешки, разрисовывытъ комбинезон месье Бабиле, монтировать декорации комнаты и крыш, подключать электрические вывески, придумывать освещение. Короче, в семь часов вечера, когда рабочие освобождали сцену, мы почувствовали, что стоим на краю катастрофы. Хореография замерла на сцене повешенья. Ролан Пети отказывался давать какие бы то ни было указания относительно финальной сцены без меня. Артисты с ног валились от усталости. Я предложил им сесть в зале и посмотреть, как я пантомимой изображу их роли. Так мы и сделали.
Я вернулся в Пале-Руаяль. Поужинал. К десяти вечера снова был в театре. Билеты в кассе уже кончились, но толпа не убывала. Контролерши, обезумев от наплыва народа, не пускали даже тех, у кого были билеты. Анри Соге разозлился и ушел, унеся свою партитуру. Он запретил играть «Балаганщиков». Зал был полон и на взводе. Спектакль все не начинали. Декорации крыш оказались делом сложным балетные постановки обычно использовали более примитивные конструкции. Рабочие сцены нервничали. Зрители в нетерпении топали ногами и свистели.
Чтобы дать рабочим возможность закончить установку декорации, Борис велел потушить в зале свет. Оркестр начал играть Баха. С первых же тактов мы почувствовали, как кругом разливается небывалый покой. Оказалось что даже кулисы не так страшны, как мы боялись, несмотря на царившую там суматоху: все бегали, кто-то выкрикивал распоряжения, костюмерши суетились вокруг балерины (потому что надеть на нее костюм Смерти надо в считанные секунды). Вдруг я увидел, что Борис переменился в лице «Музыки не хватит», — прошептал он. В том-то и состояла опасность нашей затеи. Мы стали кричать артистам, чтобы они ускорили темп. Но они нас уже не слышали.
Спасло нас чудо: Борис ошибся. Музыки хватило, и артисты покинули сцену под звуки последних аккордов.
Я советовал им не кланяться, выходя на аплодисменты, а продолжать сомнамбулическое шествие.
Только после третьего занавеса они спустились с крыш на сцену. После четвертого мы поняли, что зал вышел из состояния гипноза. Исполнители вытащили меня на сцену, и я оказался лицом к лицу с этим пробудившимся залом, который своим гулом выводил из оцепенения нас всех.
Хочу подчеркнуть, что рассказываю об успехе спектакля вовсе не из бахвальства — я пытаюсь показать то лицо, которым каждый поэт, молод он или стар, прекрасен или уродлив старается заменить свое собственное. Его-то он жаждет сделать привлекательным.
Добавлю к сказанному, что одна минута контакта между залом и нашим творением в мгновение ока сокращает пространство, отделяющее нас от других. Благодаря этому явлению на кончике какого-то неведомого острия собираются самые противоречивые электрические заряды, и это несколько примиряет нас с миром, в котором только церемониал учтивости скрашивает чудовищное одиночество человеческого существа.
Вдобавок балет сам по себе обладает преимуществом изъясняться на всех языках и ломает барьеры, отделяющие нас от других — тех, кто говорит на языках, нам неведомых.
Сегодня вечером меня заберут из моего захолустья и снова отвезут за кулисы, откуда я буду наблюдать уже за вторым спектаклем. Когда вернусь, наверное, запишу, исчезнет этот контакт или повторится.
Вернулся из театра на Елисейских Полях. Наш балет приняли, как вчера. Артисты танцевали, возможно, с меньшим подъемом, но зато с большей точностью. В остальном, как бы там ни было, красота спектакля выплескивается за рампу, а вся атмосфера в целом — это мое творение, моя сказка, мой миф, невольный парафраз «Крови поэта».
Только из невидимой она сделалась видимой. То же самое происходит в «Красавице и Чудовище». Но теперь я, пожалуй, уже не столь неловок во владении оружием, не столь тороплив в стрельбе. И все же сегодня я собрал урожай, который прежде не мог собрать с произведений, более достойных волнения. Подозреваю, что эти произведения действуют неявно, исподволь готовя читателей к пониманию того, что выражают.
Именно по этой причине в 1946 году многие решили, что я изменил некоторые сцены в «Ужасных родителях», хотя на самом деле пьеса осталась такой же, как в 1939-м, люди думают, что изменился текст, тогда как изменились они сами.
Сегодня вечером оркестр чуть-чуть опережал действие. Музыка ложилась на другие движения. Синхронизация получилась идеальной. Комната улетела с опозданием, и месье Бабиле долго висел на своей балке. От этого родилась совершенно новая красота. Появление смерти выглядело еще более неожиданным.
«Юноша и смерть» — балет ли это? Нет. Это пантомимическая драма, в которой пантомима стилистически усилена настолько, что превращается в танец. Это немая пьеса, в которой жестами я пытаюсь передать рельефность слов и криков. Это слово, выраженное телесно. Это монологи и диалоги, переведенные на язык живописи, скульптуры и музыки.
И когда только я перестану, по поводу того или другого моего детища, хвалить собственную прозорливость? Что подумают наши критики? У меня в голове туман, зато чутье верное. Это и есть моя фабрика. Здесь работают ночью, при потушенном свете. Сам я ориентируюсь в ней на ощупь, с грехом пополам. Пусть мой рабочий психоз, мою одержимость работой — такой работой, которая ни секунды не заботится о том, что производит, — пусть ее принимают за прозорливость, за контроль над фабрикой, за юркое око, от которого ничто не ускользает. Это лишь доказывает изначальную ошибку, принципиальное расхождение между критиком и поэтом.