Есенин. Путь и беспутье - Страница 13
Два года от зари до темна мальчики вкалывали за харч – щи, да каша, да чай вприкуску. Хозяин мясного дела купец третьей гильдии Крылов господин аккуратный, въедливый, копейка рупь бережет, но работников не материт, рук не распускает, да и щи при мясном заведении наваристые и досыта: ешь не хочу. Не то что у матушки: после мясоеда ни сала, ни солонины. Молоко и то снятое. Квартиранты творожное без сметаны не кушают, а их вон сколько! И все прожорливые.
Через два года Аграфена Панкратьевна отправила в Москву на заработки и второго сына – Ваню. У Крылова Ивану не показалось, устроился на кондитерскую фабрику жестянщиком – коробки для леденцов мастерить. Одну такую, с вмятиной на донце, брату на Рождество подарил. В этот красивый «банк» Сашка Есенин и положил свои первые заработанные рублики.
Не один Ваня, но и Миколка с Гришкой, с которыми Сашка Есенин в Москву прибыл, у купца Крылова не задержались. Почище, поденежней дело нашли. А он осел, к месту прирос, к чужому дому прижился. Товарищи в галантерейщики к себе сманивали. У нас, мол, и товар веселый, и публика чистая: портнихи, барышни с женских курсов, гимназистки, их теперь тоже шитью-кройке учат. Но тихоня опять заупрямился: не любит он перемен, башмаки новые – и те неизвестно какими окажутся, в каком месте мозолю натрут. Хозяин Сашкино постоянство сумел оценить, парню еще и восемнадцати не исполнилось, а он его в младшие приказчики вывел и жалованье хорошее положил. Теперь и жениться можно.
Невесту себе Сашка Монах еще прошлым летом высмотрел, когда в Константиново на сенокос отпросился. Матушка, как сказал куда сватать идти, рассердилась: не по себе сук гнешь. Кто мы, Монахи? Голь перекатная, а кто Титовы?! Сила! Они завсегда первые, и лошади-то у них знатные, и дочь раскрасавица, и парни – годами мальцы, а косая сажень в плечах, и баржи у Федора – помнишь, какие были? Ну, сгорели, а может, поджег кто? Так ведь все остальное при нем, и земля, и хозяйство. Ну, почудит с горя и очухается, хваткий и здоров как бугай. Да и Танька ихняя не перестарок какой, шестнадцати, поди, нету. А мне, сам посуди, зачем такую невестку в дом брать? Нравную, гордую, в богачестве росшую? На рогатой козе не подъедешь. Не обломится тебе это золотце, сын, и не мечтай.
Обломилось, однако. Вот только нехорошо как-то обломилось. Не ладно. Аграфена Панкратьевна, не переупрямив Александра, при первом же случае Татьяниной матери все-таки намекнула: мой-то старший по вашей красуле горюет, жениться надумал, при хорошем жалованье теперь, приказчик, подарки невесте в городском чемодане привез. Наталья Евтихиевна ни да, ни нет: это, мол, как отец скажет, а сама мимо глядит и губы поджимает, ясно же, что Титов скажет…
Промахнулись в расчете матери, что Наталья, что Аграфена, в размышлении сплоховали. Все у Титовых супротив жениха: негоже, дескать, неровню в родню принимать. Татьяна – та в голос ревет: «Не хочу я в Монашки, с Сашкой только в молчанку играть!» А отец в гневе ей: «Что? Под юбку не лезет, за титьки не хапает? Пойдешь, дура, а не пойдешь, за вдовца силком выдам, чужим соплякам задницы подтирать!»
Старшая сестра поэта, Екатерина, видимо, со слов матери неожиданное для домочадцев решение деда отдать единственную любимую дочь Монахам объясняет необузданностью вскидчивого его нрава. Между тем набросанный ею же словесный портрет Федора Андреевича (в уже упоминавшихся мемуарах) позволяет предположить, что причина не в его «самодурстве»: «Вся округа знала Федора Андреевича Титова. Умен в беседе, весел в пиру и сердит в гневе, дедушка умел нравиться людям… Дедушка со своими баржами был очень счастлив. Удача ходила за ним следом. Дом его стал полной чашей. В доме был работник и работница, хлеба своего хватало всегда до нови. Лошади и сбруя были лучшие в селе. В начале весны дедушка уезжал в Питер и плавал на баржах до глубокой осени. По обычаю мужиков, возвращающихся домой с доходом, полагалось благодарить Бога, и церковь наша получала от мужиков различную утварь: подсвечники, ковры, богатые иконы – все эти вещи мужики покупали в складчину. Дедушка был очень щедрым на пожертвования и за это был почитаем духовенством. В благодарность Богу за удачное плавание дедушка поставил перед домом часовню. У иконы Николая Чудотворца под праздники в часовне всегда горела лампада.
После расчета с Богом у дедушки полагалось веселиться. Бочки браги и вино ставились около дома.
– Пейте! Ешьте! Веселитесь, православные! – говорил дедушка. – Нечего деньгу копить, умрем – все останется. Медная посуда! Ангельский голосок! Золотое пение! Давай споем!
Пел дедушка хорошо и любил слушать, когда хорошо поют. Веселье продолжалось неделю, а то и больше. Потом становилось реже, в базарные дни по вторникам, а к концу зимы и вовсе прекращалось за неимением денег. Тогда наступали черные дни в Титовом доме. То и дело слышались окрики дедушки:
– Эй, бездомовники! Кто это там огонь вывернул?
И начиналась брань за соль, спички, керосин. Все затихало в доме Титовых, когда дедушка был сердит».
В пору «удачи» Титов наверняка относился к Никите Есенину и к жизненной его линии со снисходительным превосходством: это с чего ж ты такой бедный, ежели такой грамотный да трезвый? А вот теперь, когда и сам, разорившись, вынужден был отправить старшего из сыновей на заработки в город и саморучно взяться за косу и соху, они вроде как и сравнялись. Да и Сашка Монахов, у которого в отрочестве был «ангельский голосок», ему, любителю «золотого пения», не мог не нравиться. Еще в ту пору пригожего парнишку приметил, когда нынешний женишок пел в Константиновской церкви, а Федор Андреич – «с головой… трудной» от многодневного «хмеля» – туда захаживал. Не сторонкой, конечно, как в стихах Блока («Грешить бесстыдно, беспробудно, Счет позабыть часам и дням, И с головой от хмеля трудной Пройти сторонкой в Божий храм»), но все-таки, думаю, не без стеснения. К тому же у Титова глаз наметанный: девок, до сладкого греха охочих, в корогоде вмиг отличал. Вот и Танька из этаких – манкая. Мать, Наталья, в хозяйстве – черт, а на детей – раззява. Монах, ясное дело, не сторож, зато у Аграфены не побалуешь – строга. И в девках себя блюла и, овдовев, не скурвилась. Сам с похмелья подкатывался, ни-ни: гуляй, дескать, Федор, по другим дворам. Ничего, перемелется, да и с приданым лишка не просят, так, мелочь: перины-подушки. Вот только, мол, свадьбу на вашем конце, Федор Андреич, догуляем, у нас тесно. Что в дому, что в подворье, что окрест! Зато уж у вас, в Матове, гульбище, на Казанку особо – качели-карусели, баранки-пряники…
Свадьбу сыграли с размахом, в престольный Константиновский праздник – на Казанскую. Тут уж Титовы не поскупились: пейте-ешьте, православные! Невеста, и та на пиру да на миру развеселилась. Это у Татьяны Федоровны отцовское и к старшему сыну перешло по наследству:
Впрочем, Есенину от деда (с материнской стороны) досталось не только «самое высшее в мире искусство» «казаться улыбчивым и простым» – «в житейскую стынь», при различных «утратах» «и когда тебе грустно». Ни долгожительного здоровья, ни основательной, прочной стати не перепало, зато титовское умение нравиться людям он и унаследовал, и приумножил. Юрий Тынянов как-то заметил: до двадцати лет Пушкин был сыном своего легкомысленного отца и племянником легковесного дядюшки Василия Львовича. Позднее, уже в Михайловском, поднялись из наследных потемок Ганнибаловы гены, тяжелые и страстные. Что-то похожее, кажется, произошло и с Есениным. Знавшие его в первой юности запомнили тихого, скромного, застенчивого и не очень уверенного в себе ясноглазого мальчика, который почему-то вежливо улыбался решительно всем. Таков он и на первом поэтическом автопортрете, польщенном, не без этого, но – похожем: