Эсав - Страница 25
– Что ты привез мне в подарок, дядя? – выдыхает она в мою шею.
Я вошел в пекарню, и вот уже мучная пыль снова раздражает мое горло, и гладкий запах бойи вместе с мощным кислым вкусом левадуры[49] охватывают меня, и руки брата Якова сковывают мои плечи. Ибо что может быть сентиментальней, чем возвращение домой? Даже не книга, которая будет написана об этом.
Обнявшись и плача, мы пересекли двор, поднялись на четыре ступеньки веранды, вошли в дом и двинулись по длинному коридору к отцовской двери.
Он лежал в постели, в белой рубашке на голое тело, с зачесанными назад редкими волосами, с отеческой улыбкой, которая сразу же стала растворяться в слабом трепете губ, пока в их уголках снова не осталось ничего, кроме настоящего плача. Две исхудалые безволосые руки тянутся ко мне из постели, в то время как я стою перед ним на коленях, жалея и обнимая его.
Шакикира де раки, платок, пропитанный араком, уже повязан на его лбу, как белый флаг страданий, а из-под анисовой пелены ко мне крадется запах клея на конвертах его писем, запах коричневых старческих пятен, которые расцвели на его руках, запах морщин, выгравированных на его шее, докрасна выжженной раскаленной печью и пламенем любви нашей матери Сары.
– Ну вот, отец, он приехал, – нетерпеливо сказал Яков. – Он приехал, можешь уже снять эту тряпку с головы. Все и так видят, что у тебя боли, не плачь, я же тебе сказал, что он приедет.
Тонкий, нежный мальчик прятался за ногами брата, подсматривая за нами и перебирая пальцами старинное жемчужное ожерелье на шее. До сих пор я его ни разу не видел, кроме как на фотографиях, которые посылала мне Роми.
– А вот и Михаэль, – позвал я, наклонился к нему и поднял на руки.
Яков, увидел я краем глаза, весь напрягся, едва не бросился, чтобы забрать у меня сына, но тотчас взял себя в руки, натянуто улыбнулся и сказал:
– Пошли, я приготовил тебе комнату. Ты, наверно, хочешь поесть, помыться и отдохнуть.
Он приготовил салат и яичницу, нарезал свой хлеб, сварил сладкий кофе с молоком.
– Я наслаждаюсь, как тридцать хрюшек, – провозгласил я, и Яков дружелюбно спросил, из какой книги я цитирую сейчас.
– Быстро, все наружу, снимаемся в честь дяди! – Роми выгоняет нас на веранду. – Автоматический семейный портрет, – объясняет она, вся – буря и натиск. Она уже притащила кресла и лампы для подсветки, натянула простыни на стену. – Стань возле брата! – укоризненно сказала она мне. Шимон с Михаэлем на руках стоял по другую сторону Якова, и Роми, взяв большие фотографии матери и Биньямина, поставила их на колени сидевших в креслах отца и Дудуч, а сама стала возле меня. Все замолчали. – Смотреть в камеру! – Послышалось жужжанье механизма. Его крохотные песочные часы отсчитывали последние песчинки. Лезвия диафрагмы затаили дыхание. – Несмеяться! Недвигаться! Не дышать! – приказала Роми. – Кто шевельнется, мигом состарится.
Сфотографировались.
Потомя раздавал подарки. Отцу я привез четыре вида жидкости для бритья, две белых хлопчатобумажных рубашки и пару домашних туфель из тюленьей кожи. Брату Якову – чемоданчик с набором рабочих инструментов «Стенли» и усовершенствованный радиоприемник, чтобы он мог слушать далекие станции во время своей предрассветной «третьей стражи». Михаэлю я, поего просьбе, привез костюмы Ангела Смерти и «обыкновенного ангела», а также всевозможные приспособления для показа фокусов. Для Роми, кроме маленького «Олимпуса», который она просила, я купил новую треногу, альбомы фотографий Уильяма Клайна, Анселя Адамса и Хелен Левитт, а также нумерованный экземпляр из эмерсоновской серии «Жизнь и ландшафт Норфолка», что обошлось мне, как ты можешь себе представить, в изрядную сумму. Тии Дудуч – «безобразной карлице», как Роми ее называет, – я привез новое черное платье и черные туфли, чтобы скрасить ее старость, ее сыну Шимону – палку для ходьбы и три килограмма разных сладостей.
Яков приготовил для меня ту комнату, которая раньше была нашей общей спальней. Роми притащила туда мои чемоданы и изучила все мои костюмы и рубашки, перед тем как развесить их в шкафу.
– Мне нравится, как ты одеваешься, – сказала она.
И потом, увидев, как я неуверенно ощупываю все кругом, прыснула: «Они висят у тебя на шее, глупый!» Подошла ко мне и водрузила очки на мою переносицу. Она того же роста, что я, волосы такие же рыжие, и, когда она стоит передо мной, сладкое дыхание ее рта веет мне прямо в лицо. Она называет меня «дядя», а когда у нее хорошее настроение и она хочет мне понравиться, то «дяд-ненагляд».
– Давай сыграем, будто ты вкусная мышь, ая голодная кошка, – предлагает она.
– Давай сыграем, будто я персидский ковер, а ты чайная ложка, – отвечает дяд-ненагляд.
– Когда уже ты привезешь мне платье вместо линз?
– Когда ты научишься себя вести.
– Я ни на минуту не переставала соскучиваться за тобой, – сказала она. Хотя бабка умерла еще до ее рождения, она знает все рассказы о ней и так точно копирует ее неправильную речь, что при их внешнем сходстве это просто пугает. – А ты на меня не накладываешься, – объявила она и, повернувшись ко мне спиной, продолжала раскладывать мои вещи в шкафу.
Глава 16
Прошло пятьдесят лет. Матери, здоровой и сильной, как бык, давно уже нет. Отец – маленький, болезненный и капризный – все еще жив. Гусь растерзан. Коляска патриарха доживает свой век на задах пекарни. Мы с Яковом выросли, и каждый пошел своей дорогой. Он, если подытожить вкратце, женился на женщине, которую я предназначал себе, унаследовал пекарню, которую отец предназначал мне, родил троих детей и похоронил первенца. Я уехал в Америку, не женился, не родил сына и не потерял его. Вот, в сущности, и вся история. Но, как сказано, «подробности всегда будут встречены с благодарностью» (и тут мне снова придется просить прощения за свою склонность к цитатам).
Пятьдесят лет прошло, но стрелки судьбы не сделали меня и моего брата-близнеца более похожими. Только толстые линзы наших очков утолщались одновременно и остались одинаковыми. Я все еще выше него на целую голову, шире в плечах, сильнее и сдержанней, более холодный и закрытый, и в то время как мои жесткие рыжие волосы едва прорежены сединой, черные волосы брата уже выпадают. Те годы, которые я провел в приятном доме, в удобной спокойной стране, в умеренном морском климате, в хлопчатобумажных костюмах из «Lands' End»[50], в объятиях забавлявших меня, забавлявшихся мною и благодарных мне женщин, мой брат провел у пылающей печи, у холодной могилы сына, у запертой двери жены.
Подобно отцу и брату, я тоже зарабатываю на хлеб хлебом, но опять-таки я не пеку его. Я пишу о нем. Я отрекся от семейной традиции страданий, от ада печи и жара поддонов, от мертвой тяжести мешков с мукой. Мать, когда она была еще жива, прокляла меня и назвала «предателем». И действительно – я человек слов и рецептов. Прощайте, потрескавшиеся веки, обожженные ладони. Прочь от меня, кашель пекаря, оковы теста. Пошла вон, рычащая горелка.
Мне жаль, если я выгляжу оправдывающимся.
Глава 17
– Теперь я выворачиваю рубашку, – извещает отец из своей комнаты. – Вот так и вот так… Сначала правый рукав… теперь левый…
Старость возвращает отца к горечи детских сражений с окружающим миром. Он начинает заново обсуждать вопросы, на которые каждый уже ответил в младенчестве, – какой руке первой просунуться в рукав, как сделать, чтобы перёд свитера был действительно спереди. Полуслепой, с трясущимися руками, встает он на бой. Он воюет с мятежными шнурками, которые не желают продеваться в свои отверстия, с рубашками, которые издевательски отказываются застегиваться, с людьми, которые превосходят его ростом и разумом и лучше знают, что для него лучше.
Он долго и горько советуется – со мной, с собой, с героями своих воспоминаний – о своей склонности переворачиваться во сне. «Ведь как положено спать? Только на том боку, где сердце, – кропит он меня своими наставлениями. – Когда человек спит на животе, у него делаются камни в желчи, а когда на спине – то камни в почках».