Эсав - Страница 10
Но когда дело дошло до того, что «между ним и ею», и пекарь Эрогас взошел на полную благодарности Мансаньику, любовно поцеловал ее веки и погладил ее яблочную кожу, все его бесстрастие улетучилось, словно его и не бывало. Он впервые познал то подлинное блаженство, что подобно боли, времени и любви: все говорят о них, но никто не способен описать их словами.
Тут отец обычно прерывал свой рассказ, экономя детали, и напрямую переходил к печальному концу. Но, несмотря на это, было ясно, что на вершине того, что «между ним и ею», когда пекарь Эрогас попытался войти и целиком спрятаться в фиговом первоцвете Мансаньики и подняться по райским ручьям ее матки, он внезапно почувствовал, будто маленькая и теплая ладонь высовывается из ее тайника, хватает венчик его детородного члена, пожимает его и трясет со странной сердечностью, как будто приветствуя его в своих владениях.
Сердце пекаря сжалось в комок от жуткого страха. Такие неожиданности никогда не входили в скромный репертуар его фантазий. Он тотчас опознал прикосновение руки Броша де лос Новьос, ведьмы-губительницы новичков – тех, что по первому разу. Потрясенный глубиной своего страха и наслаждения, он с горестным воплем выскочил из постели и выбежал из комнаты в переулок. Ужас вселил в него такие силы, что потребовались семь мясников и грузчиков, чтобы скрутить его и приволочь обратно в дом.
С той ночи у пекаря никогда не прекращалась эрекция, и его лицо навсегда осталось бледным, как мел, потому что вся его кровь собиралась в этом постоянном, болезненном и оскорбительном затвердении. Все годы, до самой смерти во время погрома 1929 года, он страдал от телесных мук и душевных терзаний, от любопытствующих и сочувственных взглядов и от насмешливо указующих пальцев. «Женщина страшнее смерти», – предупреждал он Авраама. Он никогда больше не приблизился к Мансаньике, и все знали, что он ни разу не притрагивался к ней даже кончиком своего мизинца.
Глава 5
Был у Авраама близкий друг по имени Лиягу Натан, сын великого микрографиста Бхора Натана, известного своим умением уместить Благословения Иакова на ногте большого пальца, а всю Книгу Рут – на одном голубином яйце.
Когда началась Первая мировая война, Авраам Леви и Лиягу Натан пытались улизнуть от воинской службы. Каждые несколько дней в Еврейский квартал заявлялись охотники за дезертирами, которых приводил штатный осведомитель мутасарефа, некий Аарон Тедеско, – человек, который способен был учуять пот перепуганных людей, даже если они погрузились по горло в колодец или укрылись за каменной стеной. Авраам и Лиягу спрятались в подвале Кортижо де дос Пуэртас, но Аарон Тедеско только повел кончиком носа в сторону мраморной плиты, указав ее приподнять, и обоих тотчас схватили. Уже на следующий день Авраама отправили в Дамаск, а оттуда в Арам Нагараим, в Двуречье, – эти слова поразили мое детское воображение, но в действительности были для отца попросту названием того, что сегодня называется Ираком.
В Арам Нагараим Авраам служил хузмачи, денщиком у офицеров. Он чистил им сапоги, стелил постели, смазывал маслом седла, стирал и гладил их мундиры. Лиягу Натан остался в Иерусалиме. Его семья вышла из города Монастир, что в Македонии, и, как все прочие монастирцы, он был светловолос и светлоглаз и с молодости горел желанием изучать языки, математику и астрономию и размышлять о тайнах бесконечности – том предмете, которым занимались все монастирцы, поскольку в своих горах им доводилось еженощно созерцать небесные тела и глубины мироздания. Теперь Лиягу поразил турецкого офицера своей научной образованностью и знанием языков и поэтому был оставлен в Иерусалиме и провел все дни войны в Бейт-Колараси, что напротив Шхемских ворот, в качестве переводчика и шифровальщика при штабе генерала Кресса фон Крессенштайна.
Через несколько лет после войны Лиягу женился на Дудуч, сестре нашего отца. Женитьба сделала его ревнивым до безумия и косвенным образом способствовала его преждевременной смерти, но отец не переставал скучать по нему, преклоняться перед ним и рассказывать о нем. Он свято верил, что монастирцы «не родились на Земле, а спустились на нее со звезд», и по той же логике утверждал, что их тяга к астрономическим наблюдениям – не что иное, как тоска по отчему дому. Немного зная тебя, я полагаю, что ты бы назвала это их созерцание звезд «ретроспективным».
Когда война закончилась, Авраам поднялся, взял флягу с водой, немного сушеных фиников, небольшой кусок кишека и пошел обратно в Землю Израиля. Он боялся драк с возвращавшимися с войны солдатами, которые утратили всякий человеческий облик, и этот страх побудил его идти на родину пешком. Кстати, кишек – это твердый и сухой арабский сыр, который, как камень, сохраняется долгие годы, и тут легко соблазниться, превратив его в метафору, ибо стоит его намочить, и он возрождается к жизни, распространяя вокруг свой аппетитный запах и заново обретая приятный вкус.
Мой брат Яков не верил, что отец прошел пустыню пешком. «Да ты посмотри на него, – говорил он мне, когда мы повзрослели. – Он и в сортир-то дорогу с трудом находит. Говорю тебе, таких калек даже в турецкую армию не брали».
Но словечки, подхваченные в турецкой армии, то и дело слетали с отцовских губ. Когда мы слишком быстро смешивали дрожжи, он кричал: «Яваш, яваш»[18], а созывая нас к обеденному столу – «Караванайа»[19]. Если мы забывали закрыть дверцы гарэ[20], в котором всходило тесто, и оно твердело, он называл его «галата»[21], а порой просил мать приготовить ему «солдатское блюдо» – отвратительное варево из бобов, чечевицы, фасоли и изюма, приготовление которого наполняло дом чудовищной вонью, а его сердце – непонятной ностальгией.
«От страха человек может стать храбрым, как орел царя Соломона», – настаивал отец на правдивости своего перехода через пустыню. То была единственная героическая история во всем его прошлом, и он никому и ни за что не позволил бы ее отнять. «Днем я прятался, а ночью шел. Шел и пел», – объяснял он моему брату-скептику, мне и себе самому. В турецкой армии он встретился с призывниками из гимназии «Герцлия» и научился у них песням, которых не знали в старых иерусалимских дворах. Его голос звучит громко и приятно, глаза широко открыты, морщины на шее натянуты – он поет:
Камни пустыни рвали его ботинки, рот был полон пыли, а ноги то и дело застревали в норах тушканчиков. Он видел следы дроф, этих пустынных птиц, бег которых так стремителен, что их уже невозможно различить, – одни только столбики пыли, поднятые невидимыми ногами. Он видел глаза рогатой гадюки, выглядывающие из песка, и каменные катышки, оставленные онагром, этим диким ослом пустыни, который не пьет и не мочится, «а дышит через задницу, – объяснял отец, – чтобы слюна во рту не пересыхала».
Но однажды утром, когда отец улегся передневать в тени валуна, он увидел над собой огромную, медленно трепетавшую волну мягкой меди. То были бабочки-нимфалиды, совершавшие свой великий перелет на запад. Они летели со скоростью человеческого шага, и это зрелище настолько возбудило Авраама, что он вскочил и пошел вместе с ними, и темное золото их крыльев освещало его лицо. Под вечер, устав от ходьбы, он лег было на высохшую землю, но не смог вынести холода, вскочил и стал танцевать, размахивая руками. Со всех сторон слышался звук лопающихся скал. Весь день они впитывали солнечный жар, а теперь трескались от жгучего ночного холода.