Эросипед и другие виньетки - Страница 65

Изменить размер шрифта:

К его чести, до него дошло. Остаток дня он был молчалив, а назавтра даже извинился перед Ольгой.

Пригов и авокадо

Когда в конце 80-х годов рухнул железный занавес и бывшие подпольные литераторы стали ездить на Запад, одним из первых на нашем горизонте появился Пригов. В Лос-Анджелесе он остановился у нас, и в первое же утро мы решили поразить его одним из чудес американской природы. На стол, среди прочего, мы подали авокадо.

— Дмитрий Александрович, Вы, наверно, не знаете, что это?

— Вот это… такое… генитальное?..

— Если Вам угодно так выразиться. Это плод авокадо.

— Авокадо? Какое интересное название! Откуда оно?

— Честно говоря, сам не знаю. Посмотрим в словарь.

Я открыл недавно вышедший огромный «Random House Dictionary», в котором было даже слово glasnost, и прочел там примерно следующее:

Avocado — от испанского abogado, «адвокат», искаженного контаминацией с мексиканско-испанским aguacate, в свою очередь, восходящим к ahuacatl, что на языке индейцев Nahuatl означает «авокадо», а также «тестикулюм».

Почти матерное крещендо абогадо — агуакате — ахуакатль — нахуатль, разрешившееся мужским яйцом, неоспоримо свидетельствовало, что холодный концептуалист Дмитрий Александрович Пригов отнюдь не чужд «живейшему принятию впечатлений и быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных», как Пушкин определял вдохновение.

Честняга

В конце 80-х годов в наших краях стали появляться российские постмодернисты, в том числе Евгений Попов. Он оказался милейшим человеком, с которым я вскоре перешел на «ты» и, вопреки обычаю, был готов проводить сколько угодно времени.

Остановился он у Виталика Гринберга, который им и занимался — кормил, поил, возил по гостям. Я ограничился устройством выступления Попова на нашей кафедре, где он за умеренную плату очень живо рассказал историю «Метрополя», своего и Виктора Ерофеева исключения из Союза писателей и недавнего поспешного восстановления в нем. Его постмодернизм сказался и тут — в том свойском, почти циничном и уж во всяком случае без претензий на героизм тоне, которым он в лицах представил эту эпопею.

Визит Попова пришелся на семестр, когда в другой лос-анджелесский университет (UCLA) приехал преподавать мой старый друг и соавтор Игорь Мельчук. Он был с женой (Л. Н. Иорданской), и мы виделись почти ежедневно, обычно по вечерам, во время прогулок в горах, которые оглашали своими спорами. Наблюдаемый после долгого перерыва вблизи, Игорь поражал своей идеологической узостью еще больше. Загадочный эффект, как и прежде, состоял в контрасте между обаянием его благородной личности и отталкивающим фанатизмом его дискурса.

Анафемой для него были мои новые литературоведческие взгляды, литературоведение вообще и все гуманитарные науки в целом. Его раздражали мои панегирики Бахтину, а заодно и Достоевскому. «Записки из подполья», которых мы, учась в школе в сталинские времена, не проходили и которые я стал ему навязывать, он читать отказался. Тогда я подсунул ему лишь недавно открытую мной «Этику нигилизма» С. Л. Франка, сказав, что это обо всех нас, в частности — о нем. Он прочел, плевался, но на свой счет не принял. Гуманитарной болтовне он, как и встарь, ставил в пример точные науки. Несмотря на эти потоки негативизма, общение с ним было для меня удовольствием. Старый друг лучше новых двух.

Мне, естественно, захотелось познакомить Мельчука и Попова. Оказалось, что Игорь и Лида читали Попова и рады были бы с ним познакомиться. Тем более, кроме литературных и расхваленных мной человеческих достоинств, в пользу Попова говорило его диссидентское прошлое. И вот однажды вечером мы с Виталиком и Женей заехали к Мельчукам. За вином, тортом и чаем беседа пошла о том, о сем, о перестройке, литературе, любимых писателях. Я опять (как двадцатью годами раньше, когда у меня дома Мельчук случайно встретился с Аксеновым) с удивлением отметил, что Игорь способен поносить Достоевского, но при встрече с живым писателем обнаруживает мальчишескую робость.

Своим чередом разговор добрался до одного из литературных кумиров Мельчука, да и всего нашего поколения. Оказалось, что Попов с ним знаком. Игорь принялся о нем расспрашивать, и на моих глазах его благоговейный тон стал сменяться прокурорским. К сожалению, я не помню, какое именно обвинение, из ряда возможных, было предъявлено нашему кумиру (ныне покойному). Какой-то случай, когда тот то ли не поддержал какого-то оппозиционного начинания, то ли сдал какую-то сначала занятую диссидентскую позицию, то ли официально отмежевался от какой-то своей зарубежной публикации, а, может быть, даже и слегка отрекся от кого-то из товарищей по оружию.

Разговор начал принимать неприятный оборот. Игорь с почти одинаковой неистовостью стал наседать на обоих — на отсутствующего кумира и присутствующего Попова. С первого он строго спрашивал за его моральную нестойкость, со второго не менее строго требовал объяснений за первого.

— Как он мог так поступить? Как вы это объясняете? Что же, значит, и он тоже сукин сын?!..

Попов с присущими ему мягкостью и заиканием пытался отвести от себя ответственность, говоря, что поведение другого человека это его собственное дело. Но Игорь, забуксовав в своей бескомпромиссной колее, распалялся все больше, распалялся и одновременно расстраивался — за кумира, за Попова, за себя самого…

С трудом неловкость удалось замять, и расстались они мирно. Когда мы вышли к машине, я стал лепетать какие-то извинения. Но Попов и не чувствовал себя задетым. Он лишь добросовестно пытался осмыслить полученное впечатление:

— Подумать, что человек перенесся сюда, в современный Лос-Анджелес, совершенно нетронутым прямо из шестидесятых годов, в штормовке, палатке и с комсомольскими идеалами! Этакий честняга!..

Выражение «Честняга!», употребленное по сходному поводу, я потом встретил у кого-то из классиков, кажется, у Лескова или Достоевского. К своему сугубому стыду, я не записал, у кого, и теперь не помню.

Все на выборы

Хотя в идейном плане советский диссидент по-солженицынски тяготеет к правому концу американского политического спектра, ввиду обломовского склада своей натуры он не склонен голосовать вообще. А при соответствующем стечении обстоятельств в нем легко может проснуться и подпольный человек Достоевского.

Когда Рейгана выбирали в первый раз (1980 г.), я еще не был американским гражданином, и вопрос о выборах носил для меня чисто академический характер. Помню, однако, тогдашний разговор с одним из моих первых американских менторов Джорджем Гибианом. Джордж, чешский эмигрант образца 1938 года, успел в составе американской армии освобождать Чехословакию, а теперь уже много лет заведовал корнелльской кафедрой русской литературы. Давно оставив первую жену, он жил с более молодой и очень активной коллегой.

— Мне придется вместе с Карен голосовать за Картера, — сказал он с извиняющейся улыбкой. — Но я надеюсь, что выберут Рейгана.

Так и случилось. А когда через четыре года Рейгана выбирали на второй срок, я уже смог отдать ему свой голос. Чувство исполненного долга смазывалось, однако, тем, что Ольга, с которой мы пошли голосовать, была, как и большинство университетских коллег, сторонницей демократов, и наши голоса взаимно уничтожились, так что с тем же успехом мы могли остаться дома. Все же меня еще долго согревала мысль, что я повел себя принципиальнее Джорджа и внес посильный вклад в победу над «империей зла».

Следующие президентские выборы (1988 г.) мы с Ольгой по указанным арифметическим соображениям благополучно пропустили, а в 1990-м у меня был саббатикал. Я проводил его на стипендии в Национальном центре гуманитарных исследований в Северной Каролине и потому чувствовал себя свободным от необходимости голосовать — тем более что выборы были не президентские, а парламентские и местные.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com