Энские истории - Страница 2
За это время моя трудовая книжка стала напоминать бульварный роман карманного формата – так много появилось в ней записей; руки, прекратив наконец обрастать новыми мозолями, не переставали при этом приобретать новые навыки. Кем я только ни был и чем я только ни занимался! Но, по крайней мере, двух вещей я точно никогда не делал. В обоих случаях запрет действовал на подсознательном уровне: его нарушение неизбежно привело бы к потере свободы. Я не вступал в конфликт с законом и не пытался обзавестись семьей. Напротив, за эти пятнадцать лет я потерял двух последних родных мне людей – отца и мать: человечество превратилось просто в сборище посторонних.
Отец мой был каменщиком; он погиб на стройке первого и пока единственного в Энске шестнадцатиэтажного дома. Будучи, по обыкновению своему, на исходе рабочего дня основательно пьяным, он весьма неосторожно ступил на незакрепленную балку. Итог был печальным (как раз заканчивали последний этаж) – ни до, ни после него никто в Энске не падал с такой высоты. Это трагичное обстоятельство позволило председателю профкома, распоряжавшемуся похоронами, с прямодушным цинизмом утверждать, что отец погиб, находясь на вершине своей карьеры.
Весть о смерти отца настигла меня с опозданием почти на две недели. Помнится, в то время я был в Западной Сибири: работал вахтовым методом на буровой. Писем домой я почти не писал; лишь иногда давал телеграммы, переменяя места работы и жительства.
Когда я приехал в Энск, земля на отцовской могиле уже высохла и просела. На кладбище было тихо и пустынно. Я выкурил сигарету и решил, что просьба матери вкопать рядом с могилой небольшую скамеечку – не что иное, как сентиментальная блажь: кто захочет провести в столь унылом месте больше двух минут? (Ровно столько требовалось, чтобы стереть с приземистого обелиска, сваренного из листов нержавейки, многочисленные известковые пятна вороньего помета – сразу за оградой погоста начиналась городская свалка.)
В честь моего приезда мать устроила торжественный обед: радость долгожданной встречи с сыном блестела в ее глазах, многократно преломляясь в каплях невысохших слез, вызванных кончиной супруга. Но победила все-таки жизнь. Немногочисленные приглашенные соседи, выпив по паре стопок – и за здоровье сына, и за упокой души отца – принялись наперебой вспоминать какую-то ерунду. Особенно ценились воспоминания, имевшие больший срок давности. "Ну, вы-то наверняка этого еще не застали, а вот я…" или"…это было лет за пять до того случая, о котором вы сейчас рассказали…" и все в таком духе. А одна расплывающаяся тетка выдувала из множества ниспадающих друг на друга подбородков примерно следующее:
– Ну вот, теперь-то, когда сын приехал, вам, Светлана Александровна, полегче будет… Сможете, наконец, долги отдать…
Мать виновато улыбалась и опускала глаза…
Я сбежал через три дня. Больше вынести не смог. Оставил на зеркале в прихожей все деньги, что имел с собой, за вычетом суммы, необходимой на обратный билет, и рано поутру, едва начало светать, на попутной машине уехал из города.
– Мать умерла через четыре года от рака груди. За это время у меня накопилась целая связка писем от нее: она посылала их просто так, не надеясь на ответ. Я никогда их не перечитывал, но и выбросить почему-то не мог: таскал всюду с собой в коробке от зимних ботинок, купленных по случаю на барахолке в Тынде.
Когда вдруг ее письма перестали догонять меня (а они меня рано или поздно все-таки догоняли, как свернутая газета – верткую муху, потому что авиапочта неизменно оказывалась проворнее), я почувствовал неладное – словно бы стало чего-то не хватать.
Потом уже я получил известие об ее смерти. Писала все та же толстая тетка: инфаркт, инсульт, ишемия и гипертония никак не могли договориться между собой о том, кто из них поставит завершающую точку в этой никчемной ленивой жизни.
Позже мне стала понятна причина, заставившая тетку хлопотать: когда я приехал, она меня уверяла, что мать осталась ей должна за свои же собственные похороны (??). Не желая спорить, я деньги вернул – профанация сыновнего долга.
И остался совсем один.
– Я уладил все дела и вступил в наследство, состоявшее из маленькой квартиры, скрипучей полутораспальной кровати и покосившегося шкафа с треснутым зеркалом; отдал деньги всем, кто утверждал, что был семейным заимодавцем; поставил на родительскую могилу общий памятник из серого гранита и ажурную ограду из заостренных прутьев. Ограда плотно охватывала цементный цоколь: так, что места внутри нее больше не оставалось, даже для меня – я собирался навсегда уехать из Энска.
– Может быть, это лишнее? Видимо, не стоило мне об этом рассказывать… Вряд ли это имеет хоть какое-нибудь отношение… Но, честно говоря, я так запутался… Я уже ничего не понимаю…
Сидевший напротив черноволосый красавец снисходительно улыбнулся. Несколько долгих мгновений он молча смотрел на меня. Так смотрят на безнадежно больных. Затем он как-то ободрительно и в то же время одобрительно – чертова путаница, она проникла всюду, она уже и в словах, и в мыслях! – кивнул и мягко сказал:
– Не волнуйтесь. Я попытаюсь помочь. Вы очень ярко и красочно обрисовали декорацию. Теперь настал черед действующих лиц. Героев, если можно так выразиться, – он сплел длинные тонкие пальцы и противно хрустнул ими. Меня передернуло. Должно быть, я даже поморщился, потому что он опять улыбнулся – на этот раз понимающе, расцепил пальцы и принялся крутить на мизинце перстень с крупным бриллиантом.
– Вы знаете, – я старался говорить медленно, не частить, но ничего не получалось – снова начинал волноваться и сбивался на малопонятную скороговорку. – Это наваждение. Просто бред какой-то. Словно во сне, но только сон не может повторяться в таких подробностях. Я каждый раз будто просыпаюсь, но потом оказывается, что все еще сплю. И потом, эти совпадения во времени. Точнее, несовпадения… Ну, в общем…
Он ласково потрепал меня по руке:
– Успокойтесь. Хотите немного коньячку?
Я дрожал, как в лихорадке.
– Да, пожалуйста. Это должно помочь.
Он встал, подошел к столу, щедро плеснул в стакан янтарную жидкость:
– Вот. Наилучшее лекарство. Обладает массой побочных эффектов, зато не имеет противопоказаний, – посмотрел коньяк на свет, понюхал. – Не самый хороший, но, по крайней мере, настоящий. Это не разбавленный спирт, настоянный на коре дуба и подкрашенный чаем. Можете смело пить.
Я машинально последовал его совету. Коньяк мягко обжег пищевод и улегся в желудке приятной тяжестью. Но почти сразу же, в ту же самую минуту, когда спасительное опьянение стало нежно захлестывать измученные внутренности трещавшей по швам черепной коробки, странная, неизвестно откуда возникшая тревога поселилась в моем мозгу тупой болезненной занозой. "Коньяк? Почему коньяк? Его не должно быть! Откуда здесь мог взяться коньяк? Все еще больше запуталось!"
– Коньяк! – жалобно проскулил я, мотая головой.
Незнакомец понял мои слова совершенно иначе.
– Конечно, конечно, – он склонился в услужливом полупоклоне и налил еще полстакана. Черный смокинг и бабочка делали его похожим на официанта.
Я потер глаза, всхлипнул и выпил. На этот раз стало получше. Озноб унялся; члены, сведенные судорогой, обмякли. Я почувствовал, что могу теперь не торопиться. Достал из кармана сигареты, закурил. С наслаждением выпустил дым тонкой струйкою. (Я бы не смог курить в темноте; мне нравится наблюдать за своим дыханием, овеществленным табачным дымом. Из всех удовольствий, получаемых от курения, эстетическое занимает далеко не последнее место.)
– Ну вот, – я уселся поудобнее и приготовился продолжить рассказ. – Я уже совсем собирался уехать из Энска, как вдруг однажды, совершенно случайно, встретил на улице Серегу Сундукова.
– С Серегой мы вместе учились в школе. Можете проявить смекалку и попробовать угадать, какая у него была кличка. Ну, разумеется, Сундук.