Энн Виккерс - Страница 34
— Я вас обожаю! Давайте удерем отсюда, из этой гнусной военно-иудейской обстановки. Тут что-то слишком кошерно.
— А разве вы сами не…
— Конечно, да, дурочка! Дедушка — раввин, по крайней мере так утверждает папаша, но я подозреваю, что он попутно держал мясную лавочку. А что, если мы… Вы живете здесь? Есть у вас уютная гостиная, куда можно уединиться? На мой слух, «Ах, эта улыбка, улыбка, улыбка», которую играют в зале, как — то худо сочетается со «Старушкой Кло», которая доносится с улицы.
— Нет, у меня только одна комната, абсолютно одна, и та под бдительным оком заведующей народным домом.
— А она очень зловредная?
— Нет, я бы сказала — неугомонная.
— В таком случае пойдемте… я знаю один ресторан — собственно, он напротив моего отеля. Храброму солдатику в форме там разрешается выпить наравне со взрослыми штатскими. Я живу в отеле «Эдмонд» на площади Ирвинга, — такой маленький отель, вы, наверное, даже не слыхали про него. Весьма респектабельное, чинное заведение. В номерах там лежат экземпляры «Нейшн»[82] и «Нью рипаблик»[83] вместо Библии. Давайте отправимся туда и выпьем. Вы не против?
— Отчего же, одну рюмку куда ни шло. Но сейчас я не могу уйти. Мне надо быть в зале. Я считаюсь ответственной за сегодняшний вечер.
— Пообедаем завтра?
— Хорошо.
— Встретимся в «Эдмонде» в семь часов?
— Хорошо.
Она нисколько не сомневалась в его «намерениях», как это деликатно принято называть. Но в своих она еще плохо разбиралась. Она не прочь была «понянчиться» с ним/(Какое отвратительное, ханжеское слово!) Но она начинала подозревать, что в двадцать шесть лет, когда ей уже начинала грозить участь старой девы, ей хочется чего-то большего. Разумеется, она не боялась его. Она чувствовала, что, как ни странно, делая ей предложение, он всерьез хотел этого — пока. Стоит ли и ей отнестись к этому серьезно? Нервы у него до того обнажены, что просто видно, как они дергаются. Он способен быть жестоким от робости и холодным от снедающей его левантийской страсти. Он будет лгать ей и выворачивать наизнанку ее душу. Но он умен, тонок, он покажет ей мир, расцвеченный, как географическая карта, — не просто бурую, обыкновенную землю, но алую и желтую, синюю и ослепительно-зеленую. Он будет ее мучить, но никогда не будет самодовольным, скучным или игривым, как все мужчины, которых она встречала, все, кроме Адольфа и Глена Харджиса.
Ладно, она будет благоразумна. Никакой слезливой влюбленности, как у девушек из трущоб, которые вечно «попадают в беду», а потом кидаются к ней за помощью. Лафайет Резник будет для нее то же, что, скажем, Пэт Брэмбл. Нет, Лейф. Ни в коем случае не Лафайет. Впрочем, это, во всяком случае, лучше, чем Ирвинг, или Милтон, или Сидней!
Она явилась в отель «Эдмонд» в четверть восьмого. Ей пришлось прогуляться до Двадцать шестой улицы и обратно, чтобы опоздать и тем самым соблюсти достоинство.
Сначала она хотела надеть новый серый костюм — костюмы ей шли больше всего, — но, как бы Лейф ни одобрял на словах благоразумие в женщинах, они должны были ему нравиться неблагоразумно-женственными, и поэтому она надела полувечернее платье сиреневого цвета, в котором она, как ей казалось, выглядела почти такой же хрупкой, как Пэт Брэмбл. «Что бы там ни было, у меня красивый рот и неплохая кожа», — бормотала она себе под нос, одеваясь, спустя пять минут после того, как разбранила стенографистку за то, что она тратит почти все жалованье на вискозные чулки, а не на свежие овощи.
Она попыталась себе представить, как будет выглядеть Лейф сегодня. Странно, она совершенно не запомнила его внешности — только глаза, глаза дикого оленя, попавшего в западню.
Скромный вестибюль отеля «Эдмонд», отделанный панелями из красного холста между пилястрами из искусственного мрамора, был полон почтенных пожилых дам с интеллигентными озабоченными лицами и несколько растрепанными прическами. Вид у них был такой, словно они покинули свои уединенные обители в Новой Англии и приехали в Нью-Йорк повидать редактора по поводу своей статьи, навестить замужних дочерей, которые недавно родили, или разузнать, каковы шансы на повышение в чине у только что ушедших в армию сыновей. И казалось, что во всех случаях их постигло разочарование. Они сидели в креслах из поддельного красного дерева и ожидали. Это было место для ожидания, и воздух здесь был немного спертый.
В эту атмосферу по-коровьи кроткой и туповатой тревоги ворвался капитан Резник, и он действительно напоминал дикого оленя — быстрый, смуглый и стройный. Радость, засветившаяся в его глазах, тонкие руки, схватившие ее руки, мигом рассеяли все ее сомнения, вселили уверенность, что они знакомы и дружны с давних пор.
— Поднимемся ко мне в номер. Там выпьем — и бегом.
— Хорошо.
Номер был весьма унылый: две комнатки игрушечных размеров, с неуютными креслами, обитыми коричневым бархатом, и множеством хромолитографий, изображавших девочек в обществе преданных животных- спаньелей кошек и голубей, весьма негигиенично берущих пищу прямо изо рта у своих хозяек. Ко всему этому Лейф добавил шелковый японский свиток с хризантемами и тисненое потрепанное издание Гете на еврейском языке, отчего номер сделался окончательно унылым. Зато сам Лейф, который так же необузданно веселился, как накануне предавался отчаянию, озарял все вокруг.
— Давайте вместе посмотрим город, хорошо? — предложил он, наливая коктейль. — У меня неделя отпуска, а потом я обязан явиться в лагерь Леффертс в Пенсильвании. Вы хорошо знаете Нью-Йорк?
— Нет, плохо. Болтовня за чашкой кофе, блинчики, рубленая печенка. Сионизм, союз зингеровских вышивальщиц, белошвеек и плиссировщиц. Театральный кружок Корлиз-Хук и постановка «Привидений»[84] на еврейском языке. Концерты в Карнеги-холл. Музей Метрополитэн и могила Гранта. И кабачок красного цвета, где можно получить полбутылки красного к обеду за семьдесят пять центов. Вот и все. Подозреваю, что Нью-Йорк этим не исчерпывается.
— Конечно, нет! А старомодные исконно американские заведения, где бывают не какие-нибудь там евреи и венгры, а только иностранцы из Новой Англии, которые по-прежнему едят рубленую солонину, тушеных мидий с гарниром, бобы и ржаной хлеб? Давайте разыщем их!
— Знаете, я ужасно занята в народном доме. Я ведь заместительница заведующей.
— Правда? Падаю ниц! Зато я представляю армию Соединенных Штатов. Я спасаю вас от вторжения немцев. Подумайте! Мне осталась всего неделя, прежде чем… А мне ведь надо успеть загладить мое вчерашнее идиотское поведение — развел истерику на весь Корлиз-Хук! Видите ли, у меня было тяжелое детство. Отец и мать…
Энн села на бугристый диван в гостиной. Лейф расположился у ее ног и, рассказывая, размахивал пустым бокалом из-под коктейля.
— …и двоюродные и троюродные братья, и сестры, и тетки, и дядья — все они проявляли ко мне замечательную чуткость, представляете, как это отзывается на впечатлительном мальчике! Я был нервный и раздражительный. Ну, что ж. они не придавали этому значения. Евреи слишком умны, чтобы видеть в страдании добродетель или верить в героизм, который не вознаграждается! Кроме того, я был отчаянным фантазером. Хорошо, пускай! Они меня поощряли, им доставляло удовольствие продавать комбинезоны по сорок девять центов за штуку, чтобы иметь возможность купить мне книги и послать меня в приготовительную школу. Я мечтал стать путешественником, химиком, нью-йоркским маклером, композитором, анархистом, христианским миссионером. Пожалуйста, за чем дело стало?! В колледже я столкнулся с антисемитизмом, но не очень сильным, а так как я и сам был предубежден против туповатых гоев с их типично англосаксонским отсутствием вкуса, мы были квиты. Мне ни разу не пришлось драться. Вот почему, когда первое возбуждение от предстоящих приключений прошло, мысль о том, что я иду