Эмигранты - Страница 14
ХХ. А я тебе говорил, не такой уж я глупый.
АА. Просто поразительно, как человек в общем-то толковый, подобный мне, не желает замечать самой очевидной истины, если эта истина ранит его тщеславие. В начале я кривлялся, как обезьяна в клетке. Раскачивался на хвосте, с разбегу перепрыгивал со столба на стену и со стены на столб или, когда мне дарили орех, пытался влезть в скорлупу, чтобы там, внутри, чувствовать себя властелином бесконечных просторов. Много времени утекло, пока, отрешившись от всяческих иллюзий, я не пришел к очень простому выводу: я - всего-навсего обезьяна в клетке.
ХХ. Обезьяны смешные, я их видал в зверинце.
АА. Ты прав. Обезьяны в клетке могут быть очень смешны. Так вот, когда я, наконец, осознал, что я и есть такая обезьяна, то начал сам над собой смеяться и смеялся до тех пор, пока меня от смеха не замутило и слезы не полились по моей физиономии. И тут я понял, что мое паясничанье меня уже не забавляет, хотя зрителей и сторожей оно забавляло настолько, что они бросали мне все больше конфет и орехов. От конфет мне становилось тошно, а в скорлупе я поместиться не мог. И тогда я понял - для обезьяны нет иного пути, как только: во-первых, признать, наконец, что ты обезьяна...
ХХ. Вот, вот...
АА. И, во-вторых, из своего обезьяньего и рабского состояния черпать если не гордость, то, по меньшей мере, мудрость и силу.
ХХ. От обезьяны?
АА. От обезьяны, дорогой мой, от обезьяны. Разве люди не произошли от обезьян?
ХХ. Нет.
АА. Это ты так думаешь, а наука утверждает другое. Так вот, если люди происходят от обезьян, то я - обезьяна - принадлежу к аристократии человечества. Во мне, униженной, посаженной на привязь обезьяне, в моем рабском состоянии, заключены всеобъемлющие знания о человеке. Знания в чистом виде, не замутненные случайностями прогресса и освободительными порывами. Первичные знания. И тогда я решил воспользоваться этим шансом, Я обезьяна в клетке - решил написать книгу о человеке.
ХХ. Обезьяна писать не умеет.
АА. В особенности, если она в клетке. Согласен. Но это обнаружилось уже позднее. А я тем временем был ошеломлен новой перспективой. Я решил написать книгу о человеке в чистом виде, то есть о рабе, то есть о себе, - труд всей моей жизни, единственный в своем роде, первый в мире. Кал, скорлупа и другой мусор, все чем был усеян пол моей клетки, вдруг засверкало, подобно бриллиантовой россыпи. Какое богатство! Я сказал себе: мы не имеем ничего, но зато у нас есть рабство. Оно и есть наше сокровище. Что знают об этом другие? Те, что живут здесь? Они уже все написали, все прочитали, но о самом главном они не знают ничего. Вся литература о рабстве или фальшива, или бессмысленна. Она создана либо миссионерами, либо вольноотпущенниками, либо, в лучшем случае, рабами, мечтающими о свободе, то есть уже не вполне рабами. Что знают они о рабстве всеобъемлющем, о таком, которое обращено внутрь себя, лишено соблазна переступить свою собственную границу? О рабстве, которое питается самим собой. Что знают они о радостях и печалях раба, о рабских верованиях, таинствах и обычаях. О рабской философии, космогонии, математике... Ничего они не знают, зато я знаю все. И обо всем этом я решил написать.
ХХ. И написал?
АА. Нет.
ХХ. Почему?
АА. Потому что боялся. (Пауза.) Ты не спрашиваешь, чего я боялся? (Пауза.) Правильно. Я же беседую с земляком, с моим сиамским близнецом... Достаточно того, что я боялся, но ведь чтобы написать, я не должен был бояться. И вот тогда, чтобы не бояться, я бежал.
ХХ. Ну и что, пишешь?
АА. Пока нет.
ХХ. Почему?
АА. Потому что уже не боюсь.
ХХ. На тебя не угодишь.
АА. Форменная квадратура круга. Стремясь воспользоваться единственным своим шансом, я его утратил. Бежав, перестал быть рабом. Распылился, растворился в свободе. Утратил свою тему и, что еще хуже, утратил потребность в этой теме... Теоретически я все еще знал, чего хочу, но во мне не оставалось уже ни стремления, ни потребности. И тут, на мое счастье, я встретил тебя.
ХХ. А мне-то что до твоих дел.
АА. О, ты такой, каким я был раньше, пока не перестал таким быть. Ты как метеор, который упал с неба и замер, глубоко зарывшись в землю. Неизменный, невосприимчивый к окружению, пришелец из другого мира, минерал с чужой планеты. Ты, к счастью, продолжаешь оставаться рабом.
ХХ. А ну, кончай обзывать меня!
АА. Продолжаешь, продолжаешь, твои протесты напрасны. Для меня ты просто с неба свалился, как модель, как вдохновение. В тебе я возрождаюсь как раб. Ты мне возвращаешь мое прежнее состояние и пробуждаешь во мне гаснущее стремление к самоанализу. Благодаря тебе я, наконец, напишу свое великое произведение. Теперь ты знаешь, для чего я в тебе нуждаюсь.
ХХ. И вовсе не для этого.
АА. Разве стал бы я добровольно сидеть тут с тобой, в этом, как ты сам выразился, дерьме, если бы не двигал мной столь великий замысел, грандиозная миссия?
ХХ. А я говорю - не для этого.
АА. Ну, тогда для чего же я здесь с тобой сижу? Для чего, по-твоему? Ну, скажи мне, будь добр.
ХХ. Тебе просто поговорить хочется...
АА. Как, как?
ХХ. Обыкновенно, поговорить со мной.
АА. А о чем же это можем мы друг с другом разговаривать?
ХХ. Да хоть бы о мухах. О мухах, о мухоловках... Про то, как сейчас у нас... Как было... Поговорить, повспоминать - обыкновенное, человеческое дело. С кем тебе еще говорить, как не со мной? С ними? (Показывает на потолок.)
АА. Нет!
ХХ. То-то и оно, что нет. Чего они знают. А земляк земляка всегда поймет. Что ты мне морочишь голову всякими там рабами. Тебе поговорить хочется, просто, по-людски. Про лето, про зиму... Про то, что у нас едят, что пьют... Нормально поговорить, как свой со своим.
АА. Неправда! У меня великий замысел, я... мое произведение...
ХХ. Та-та-та, произведение. Да разве я не вижу, как ты вертишься, когда мне письмо из дому приходит? Идешь тогда в угол и читаешь книжку вверх ногами. Аж смотреть жалко. Ты-то писем ниоткуда не получаешь.
АА. Не получаю, потому что не нуждаюсь.
ХХ. Да, да. Не получаешь, потому что никто тебе не пишет. Ни ты никому, ни тебе никто. Вот и придумал, что напишешь какую-то книжку. Да ты и книжки-то никакой не напишешь, хоть и сильно грамотный. Может, оно и лучше, да и о чем тебе писать, горе ты мое?