Экспансия – III - Страница 109
Техов, увидев приближающуюся машину министра, сделался белым: «А что мы будем говорить в полиции, если нас схватят?»
Керн усмехнулся:
— Скажешь, что мы уничтожили одного из «мудрецов Сиона», нас поймут и простят.
На углу Эрднерштрассе Ратенау был убит Керном из длинноствольного автоматического пистолета; убийцы сняли с себя кожаные черные куртки и черные шлемы, бросили их на газон и кинулись в центр; полиция приехала, когда Ратенау был мертв.
Керн и его пятерка шли по улицам, которые быстро заполнялись пульсирующими толпами берлинцев; через два часа весь город был запружен народом, появились лозунги: «Смерть наемным бандитам!» Над толпами демонстрантов развевались флаги; к вечеру открылась внеочередная сессия рейхстага; на трибуну вышел лидер ультраправых националистов; депутаты и зрители согнали его прочь: «Вон, паршивый убийца!» Поднялся премьер Вирт: «С тех пор, как мы подняли знамя республики, намереваясь превратить Германию в демократическое государство свободы слова и мысли, тысячи лучших сынов народа поплатились за это своей жизнью».
Растерянные Керн, Фишер и Техов стояли среди плачущих людей на Александерплатц; они не ждали такой реакции немцев; Керн потянул Фишера за рукав, кивнув на Техова: «Идем, он развалится, на грани истерики». На следующий день они приехали на побережье, в Варнемюнде, чтобы на пароме отправиться в Швецию; паром, однако, не работал — траур; здесь же они прочитали объявление: «Миллион марок за голову убийц министра Ратенау». Купив мотоциклы, они рванулись на юг, по направлению к Тюрингии. Техов, выбравшись из города, пришел в деревню, на ферму к дяде; тот вызвал полицию; через час имена всех участников заговора стали известны прусской криминальной службе.
Портреты Керна, Фишера, фон Саломона были развешены на всех досках для объявлений; полиция блокировала дороги, в стране было объявлено чрезвычайное положение: охота! Ратенау лежал в зале рейхстага; два дня от гроба не отходила его мать, ставшая седой за эти часы; голова ее мелко тряслась; когда к ней подошел президент Эберт, женщина сказала:
— Когда я спросила мальчика, зачем он согласился на то, чтобы занять пост министра, он ответил: «А кто еще захочет расчистить авгиевы конюшни?»
Десять миллионов немцев прошли по городам в скорбном молчании; было внесено предложение объявить день убийства Ратенау Днем скорби; в «Стальном шлеме» началась паника: покушение привело к обратному результату, позиции правых «ультра» обрушились, их сторонились, презрительно называя «психами», — не может быть ничего страшнее для тех, кто претендовал на национальное представительство и защиту немцев…
Керна и Фишера нашли в заброшенном замке возле Кезена, в ста пятидесяти километрах южнее Берлина; сюда были стянуты наиболее опытные агенты уголовной полиции; среди тех, кто шел по лестнице, чтобы захватить мерзавцев, был Генрих Мюллер; он не смог этого сделать, потому что Керн и Фишер застрелились; зато он арестовал фон Саломона и провел его первый допрос.
…Через одиннадцать лет, в год прихода Гитлера к власти, в день убийства Ратенау, семнадцатого июля тридцать третьего года, в Берлине состоялся парад частей СС и СА; официальное торжество открыл Гиммлер:
— Сегодня мы чествуем героев тысячелетнего рейха великой римской империи германской нации, двух подвижников национального духа, отдавших свои молодые жизни в борьбе против мирового большевизма и еврейства, что есть две стороны одной и той же медали, лицемерно именуемой «демократией» и «социализмом». Они бесстрашно поднялись на борьбу с сионскими мудрецами, этими спрутами международного коммунизма и американской финансовой олигархии. Они приняли на себя первый удар прогнившей Веймарской республики, но они зажгли в сердцах немцев ненависть — то качество, которое ныне ведет народ от победы к победе.
Эрнст Рэм сказал всего три фразы:
— Керн и Фишер! Ваш дух, дух патриотов и героев, вошел в души черных солдат СС, верной гвардии фюрера. Хайль Гитлер!
Теперь день гибели Керна и Фишера был объявлен Днем национальной скорби; это произошло на памяти одного поколения: миллионы людей, скорбно прощавшихся с Ратенау, теперь шли в скорбном молчании, отдавая долг сердца его убийцам; ах, память, память, кто же так умело играет с тобою в прятки?! Не ты ли сама?! Воистину, дьявол внутри нас!
— Факты соответствуют правде, — Мюллер, напряженно слушавший Штирлица, удовлетворенно кивнул. — Действительно, я был брошен продажным веймарским режимом на захват наших героев… Окажись я там первым, Керн и Фишер ушли бы от веймарской полиции…
Штирлиц усмехнулся:
— Такого рода признание не устроит американцев, группенфюрер…
— В данном конкретном случае я говорю о немцах, Штирлиц. О тех немцах, которые окружают меня. Человек не может жить в безвоздушном пространстве, он становится силой только в том случае, если его окружают единомышленники…
— Тогда прочитайте вот это, — сказал Штирлиц, — а потом отправимся ужинать, если у вас не испортится аппетит…
Мюллер взял два листка, водрузил на крупный нос свои тоненькие очки и углубился в чтение; по тому, как изменилось его лицо, Штирлиц понял — в яблочко!
«Я, Эрнст фон Саломон, был арестован на второй день после того, как погибли Керн и Фишер. Первый допрос проводил неизвестный мне агент полиции, ограничившийся выяснением общих сведений. Я был так растерян, что не пытался скрыть что-либо. Второй допрос проводил агент баварской уголовной полиции Генрих Мюллер. Сказав мне, что я „грязная свинья, поднявшая руку на подвижника германской нации“, он избил меня, потребовав подробностей, которые бы представили Керна и Фишера в том смысле, что они были садистами. Я ответил, что они не были садистами, хотя Керн и говорил, что мы служим вагнеровскому духу разрушения: террор должен раскачать общество, посеять в людях страх и неуверенность, особенно в тех, которые, по его словам, позволяли себе слишком много думать и отклоняться от единственного верного национального сознания, которое не терпит никаких „фокусов“: „одна мысль, одно слово, один поступок!“ А уж потом придет мессия.
Избиения, которым меня подверг Мюллер, были столь ужасающи, что я был вынужден сочинить много лишнего, повторяя те слова, которые он, Мюллер, мне диктовал.
На суде я отказался от этих показаний, хотя он посетил меня в камере и сказал, что если я посмею хоть что-то сказать о наших «собеседованиях», то мне головы не сносить.
Естественно, я молчал на суде, не говорил ни слова о тех издевательствах, которым он меня подвергал.
Техов и я были приговорены к пятнадцати годам каторги, но через четыре года мы были освобождены, Техов поступил на юридический факультет университета, стал адвокатом, я же начал работать в киноиндустрии. После победы Гитлера директор кинофабрики вызвал меня и сказал, что я должен уйти, поскольку моя фамилия несет на себе отпечаток еврейства.
Я, немец, самый настоящий немец, отправился к Геббельсу и сказал, что, если бы мы знали про подобное свинство, мы бы никогда не стали убивать Ратенау. Геббельс успокоил меня, позволил мне сделать свое имя фамилией, я работал как «господин Эрвин», а с переводом Мюллера в Берлин, опасаясь его мести, — он должен был уничтожить меня, как свидетеля, поскольку в нашем деле он выступал, словно красный, против «Стального шлема» и великогерманской идеи, в защиту еврея Ратенау, — я отправился в Швецию, где представлял интересы кинопроката третьего рейха.
Эрнст фон Саломон,
Гамбург,
21.05.47 года».
— Ну и как? — спросил Штирлиц. — Можно ли работать с вашими людьми, если они узнают про этот документ?
— Но ведь они про него не узнают…
— Зависит от вас, группенфюрер… Повторяю: вы читаете копии, подлинники будут опубликованы, случись что со мной…
— Допустим, я позволю вам уйти, заключив договор о ненападении, Штирлиц…