Эйзен - Страница 20

Изменить размер шрифта:

Слушатели таяли от её рассказов о сыне. Да и как иначе? Вся квартира Юлии Ивановны была увешана его фотографиями. Четырёхмесячный Рорик – только научился поднимать голову. Годовалый Рорик – едва стоит на ножках. Двухлетний – с кудрями вразлёт. И трёхлетний – в кружевах и бархате. Пятилетний – прижавшись к Мама́. Семилетний – к собаке Тойке. Восьмилетний – в белых панталонах с бантами и во фраке цвета беж, на коленях белый цилиндр… Нельзя, невозможно было представить любви сильнее! А матери – лучше, чем Юлия Ивановна.

Рорику хотелось расколотить эти фотографии – не просто разбить, а разнести вдребезги. Сгорая от стыда за собственную испорченность, воображал, как полученной стеклянной крошкой посыпает любимое кресло Мама́ – и она, усевшись поудобнее для очередного рассказа, в полной мере ощущает драматичность повествования…

О жизни Рорика-подростка Мама́ знала только из его писем, но докладывала в таких подробностях и с таким чувством, словно жили они всё время под одной крышей, неразлучно и душа в душу. И снова: ни капли лжи, но всё – неправда. Виртуозное уменье. Некоторые гости дома и не догадывались, что сын без году неделя как переехал в Петроград, а Юлия Ивановна вот уже почти десять лет как выслана из мужнего дома в Риге.

Лицемерила ли мать? Рорик тогда впервые разрешил себе задаться подобным вопросом. И не смог ответить утвердительно. Мама́ не играла – сначала она многажды пересказывала тот или иной сюжет, обкатывая на слушателях меру правды и вымысла, а после начинала верить в сотворённое. Совершенно искренне. Всё, что мешало этой искренности, стирала из памяти напрочь.

А вот он сам, пожалуй, становился лицемером. И всё потому, что его мозг не умел забывать. Память у него была не просто блестящая – феноменальная. И эта память не могла вырезать ненужные воспоминания, даже если сам Рорик этого желал.

Как бы хотелось ему забыть про исчезающую мать при первых признаках его болезни! Но помнил. Помнил – и всё же медово улыбался гостям и опускал очи долу, когда Мама́ принималась за свои байки, а после её выступления улыбался и ей, особенно медово. Бранные слова – самые перчёные из перчёных – вертелись на языке, надёжно прикрытые сжатыми зубами и улыбающимися губами. Знал: никогда не осмелится не то что поругаться с матерью, а даже выругаться при ней.

Как бы хотелось выбросить из головы её базарные крики, когда собачилась с отцом ночами – да так громко, что слышно было даже на улице, – и фурией носилась по коридору, грозя скинуться с лестницы! Но не мог. Помнил – и всё же открывал перед ней двери (только сам, никому другому не позволяя), и подавал пальто (и это сам), и учтиво предлагал согнутый локоть для опоры на прогулке. Как юный паж – обожаемой королеве. Рука твердела от неприятности касания, а лицо благостно сияло. Наблюдатели их отношений млели. А главное, млела Мама́.

Это ли не лицемерие? Однако иначе не получалось. Почему? Не знал ответа.

Тогда-то впервые и пришло Рорику на ум слово «маска»: вожделенный театр переставал быть отдельной частью жизни, а сплавлялся с ней.

Маска – не это ли была суть клоуна, хоть белого, хоть рыжего, а хоть и любых других мастей? А значит, его, Рорика, собственная суть. Маска – не это ли был самый важный жизненный рецепт? Главный и сокровенный урок Мама́ обожаемому сыну?

Он стал множить маски, примеряя и сбрасывая по дюжине на дню. О, что это была за игра! Притвориться влюблённым – и заставить соседскую барышню краснеть при встрече. Сказаться больным – и вынудить профессора отпустить страдающего студента с лекции. Изобразить декадента – и подстрекнуть гостей молодёжной сходки спорить до остервенения… Получалось отлично, даже превосходно. Под маской хохотал неудержимо, потешаясь над простотой людей и необычайной доверчивостью, а в общем-то – глупостью; но ни разу себя не выдал. Рорик становился-таки актёром. Не лицемером – лицедеем. Не абы каким – высшей марки.

Он умел заставить других, от мала до велика, поверить и совершить что-то, необходимое лично ему, Сергею Эйзенштейну, неполных двадцати лет от роду. И власть его была похлеще, чем у самого вдохновенного актёра над замершей в зале публикой.

А ночами наедине с подушкой он рыдал, как повелось ещё в детстве: весёлый паяц оборачивался грустным и требовал своего. Слёзы приходили почти каждый день. Теперь он уже догадывался, как они назывались, и стыдился этого, и больше прежнего скрывал ото всех. На медицинском языке подобные слёзы назывались «истерия». Болезнь скучающих дамочек высшего света: кричащее о себе подавленное либидо, что проявляется единственно в беспричинных рыданиях. Какой, однако, позор!

Впрочем, ему ли бояться разоблачения? Это с его-то умением дурачить всех вокруг? Так успокаивал себя. Он умел себя успокаивать.

Совместная жизнь с Мама́ длилась недолго: Революция поставила мир с ног на голову, разделив и разлучив едва ли не каждую семью в России. Рорик спешно отправился из Петрограда на Северо-Западный фронт – строить укрепления и читать книжки. Читал и строил два года. И все два года «роман по переписке» с матерью продолжался.

Как она изменилась за это время! Её мир – шляпки-шиньоны, духи «Виолетт», севрюга из Елисейского, гости по четвергам и Александринка по воскресеньям – всё это рухнуло в Лету. И с этим неудобством, увы, ловкая память Мама́ уже ничего не могла поделать. Жизнь разваливалась на куски и таяла, как лёд по весне: деньги подешевели и исчислялись миллионами, квартиру грозили отобрать и превратить в коммунальную, драгоценности и столовое серебро давно были обменяны на хлеб и керосин. Муж – пусть бывший и давно её позабывший, но всё-таки некогда муж – эмигрировал, как и многие друзья. А Юлия Ивановна осталась – с Рориком. И он один, чуть не в одночасье, заменил ей весь исчезнувший мир.

Это было категорически некстати: Рорик отринул исчезнувшую Россию с облегчением, а вместе с ней и собственное не очень счастливое детство. Мама́ была единственным, что напоминало ему о былой буржуазной жизни, а по нынешним временам даже сами воспоминания эти были неприличны до крайности.

Вдруг выяснилось, что Юлия Ивановна умеет рукодельничать: наезжая к Рорику в часть, она латала и штопала – ловко, как заправская швея. Что умеет готовить: пекла для него лепёшки из серой муки. И стирать-гладить. И мастерить пуговицы из фанеры. И варить сердечный бальзам на меду (для сыновьего слабого сердца). И даже – кто бы мог подумать! – экономить: для Рорика.

Навещала сына так часто, как дозволяли правила и хорошие знакомцы в руководстве батальона. И даже немного чаще. С каждым визитом Рорик замечал всё новые перемены в её внешности: как-то очень быстро Юлия Ивановна превращалась из «ещё молодой» женщины в «уже немолодую», причём весьма. Ей было чуть за сорок, но щёки грустно оплывали, образуя брыли, внешние уголки глаз опускались, а сами глаза тускнели. Одежда поистрепалась, перчатки изъелись дырами, да и смотрелись все эти корсеты-вуали в Советской России довольно нелепо. Жизнь Юлии Ивановны далеко ещё не была закончена, а её время – уже. И она это чувствовала.

Писала ему почти ежедневно. Тон писем стал душевнее, а обращения к сыну ласковее, хотя вряд ли такое было возможно. Он отвечал не на каждое послание, а она на каждое его отвечала в нескольких письмах. Всё чаще называла его Серёжей или даже Сергеем – «милый Рорик» остался в прошлом. Думала и заботилась обо всём, что его окружало и чем жил, словно сама неотступно находилась рядом и вместе с ним кочевала по казённым квартирам. Пеклась не только о том, что сын ест и какие книги читает, чисто ли одет и мягко ли спит, а даже: не пора ли ему, двадцатилетнему, озаботиться телесными надобностями и заглянуть в какое-нибудь заведеньице повеселее, куда вхожи одни мужчины? (Для успокоения Мама́ ему пришлось выдумать несуществующий роман с некой Катей и исправно докладывать о ней в письмах.)

Удивительным образом Революция вернула Эйзену мать – когда сам он уже перестал в ней нуждаться. И убежал от удушающей материнской опеки – в Москву, заниматься театром.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com