Эффенди Капиев - Страница 25
Становилось важным не то, что и без того всем было заранее ясно, а то, что лишь он один знал о своем герое, постепенно складывающемся в его воображении.
Важны были, например, не сами стихи, предполагаемое содержание которых было уже известно читателю тех лет по многочисленным образцам такого рода и пересказы которых дались бы ему легче всего, а то, каким именно образом они складывались. Это-то уж мало кому было известно так, как Капиеву, с юности ходившему по пятам за стариками, слагавшими песни. К тому же он и сам был поэтом.
Работая, он открывал в себе писателя, узнавал особенности своего художнического ощущения мира. Все это нельзя было определить заранее, сформулировать в виде руководства. Это можно было узнать только за письменным столом, убеждаясь — каким-то самому себе неизвестным способом, — что фраза дурна, что она по-другому должна быть написана.
Важным вдруг оказывалось то, что «в жизни», да и в большой части окружающей его литературы считалось сугубо второстепенным, не заслуживающим внимания: походка человека, его жесты, его манера хмурить брови или покашливать.
Так, пока новеллы писались и переписывались, сложились вполне определенные черты его художественной манеры. И, уже закончив всю книгу, он с некоторой торжественностью провозгласил свои принципы, свою особенную задачу во вступлении «От автора».
«Это цикл этюдов, писанных с натуры.
В книге не происходит никаких событий. Автор поставил перед собой дерзкую задачу: показать через поэта прозу жизни, ее течение и будничный колорит. Нарочито избегая всего исключительного и останавливаясь лишь на обыденном (а это самое трудное для писателя), автор стремился не столько показать личность поэта, сколько постичь в нем душу своего древнего горского народа на фоне того нового быта, что дала ему революция».
VIII
Задача, как видим, была сформулирована обдуманно, изящно и законченно. (Сохранилось бесчисленное количество черновиков вступления, из которых видно, что буквально каждое слово имело множество вариантов.) Каждое слово было значимым, побуждало к размышлению. Литературная новизна задачи должна была с первых слов стать очевидной для читателя. Спокойствие авторского тона не смягчало «дерзости» замысла, именно с этим-то спокойствием и связанной.
В книге не предвиделось острых коллизий. «Будничный колорит» ее был предрешен. Читатель настраивался на неторопливое чтение, на вдумчивое вживание в развертываемый автором новый, неизведанный художественный мир.
Повествование новелл было резко заторможено и переключало внимание читателя с фабулы — на каждую отдельную строку, каждую фразу.
«Это цикл этюдов, писанных с натуры», — предупреждал автор. Эти слова повлекли за собой слишком прямолинейные истолкования.
«Невозможно автору божиться в правде написанного: все эти клятвы читателем принимаются как изобразительный прием», — говорил когда-то Пришвин.
Любое авторское вступление к книге нельзя понимать буквально — ведь писатель каждую страницу своей книги использует в целях литературных и нигде не ограничивается целями чисто информационными. Предисловия Михаила Зощенко к своим книгам часто вызывали недоумение у неопытного читателя, относившегося к ним как к документу и уличавшего автора в лжесвидетельстве. Так было, например, с книгой «О чем пел соловей». «В предисловии к этой книге Вы упоминаете, что Вы только воспользовались трудами пожелавшего остаться в тени гражданина… Как несколько знакомый с В/манерой писать, я утверждаю, что этот гражданин личность вымышленная и фактически не существующая, а вся книга с предисловием написана Вами единолично».
«…Автор письма прав, — отвечал Зощенко. — Книга написана мною «единолично»…»
Это случай очевидный. В предисловии же Капиева литературная задача сплетена с внелитературными целями и с желанием автора сохранить все-таки некоторые связи с реальной фигурой — прототипом своего главного героя (как увидим, это желание автор осуществлял с большой обдуманностью). Потому эта задача и осталась не замеченной даже людьми, более близкими к литературе, чем читатель Зощенко.
Книга толковалась как литературно обработанная биография реального поэта.
На самом деле слова об «этюдах, писанных с натуры», — это прежде всего часть общего замысла книги, введение читателя в особенную ее обстановку. Это указание на жанр, форму, на особое место рассказчика.
Словами этими подчеркнута иллюзия точной, дословной записи увиденного, создаваемая в новеллах «Поэта». Действие их постоянно протекает в настоящем времени. Кажется, что оно развертывается непосредственно на глазах читателя, в самый момент чтения. Рассказчик следует за каждым движением героя, но именно внешним его движением. Читать мысли героя, как это издавна позволительно автору, ему не дано. Он добровольно ограничил свои возможности. Он только наблюдатель, помещенный в определенной точке развернутого в новеллах пространства.
Сулейман «закуривает не спеша. Мягко ступая по траве новыми, из козьей кожи башмаками, он так же не спеша идет через пустырь по направлению к орешнику. Лицо его теперь сосредоточенно, серьезно. Он останавливается. Потом вновь идет. Потом, бросив окурок и растоптав его ногой, окончательно останавливается у дороги. Одна рука его откинута в сторону и лежит на посохе, другую он держит на груди», (Лишь изредка, как видим, цельность тона нарушается дотошной мелочностью — «окурок».) Жизнь, изображаемая в новеллах, кажется вовсе свободной от вмешательства всемогущего автора, разъясняющего события и группирующего их по своему произволу.
(Но это только иллюзия. Мир «Поэта» строго организован. Он далек от многообразия «натуры».
Открывая «Поэта», мы попадаем в напоминающую счастливый сон страну, где ходит по саду, постукивая посохом, невысокий старик. Он молчит, задумывается. В описании его неторопливой жизни есть притягательность, внушаемая лишь настоящим искусством.
Это мир, где ничего не случается, где нет ничего тягостного, кроме болезней и старости, нет обманутых ожиданий и ненависти, нет ненадежных друзей, тяжелых сомнений или непонимания. Нет даже простого недружелюбия. Мир этой книги немноголюден. Проходят по жаркой аульской дороге старики — соседи Сулеймана. Проезжает иногда с поля грузовик с людьми. Но в целом это мир одного героя, организующего своей личностью остальную действительность.)
Далее во вступлении было оговорено отсутствие «событий». Для автора это было очень важным. Во время работы над книгой это ощущалось как властный внутренний импульс. В 1940 году Э. Капиев пишет С. Трегубу: «Вы пишете мне, что устали ждать книгу. Да. Медленно идет трактор. Это несчастье — писать «ни о чем». Иногда у меня так и рвется рука заставить Сулеймана дать кому-нибудь посохом. Или вот, давно мне хочется поджечь его саклю. И чтоб была зима, была ночь, чтоб Сулейман выбежал во двор в одних подштанниках, босиком и с посохом. Чтоб старуха в панике металась по террасе с самоварной трубой в руках… Ну, хоть какое-нибудь событие! Увы! Мой удел писать о том, как встал Сулейман, как сел Сулейман, как (это максимум) насупил брови и ответил что-то собеседнику…» Это письмо многое проясняет.
С некоторым даже щегольством сформулирован творческий принцип и подчеркнута его непреложность, диктат: «Увы! Мой удел писать о том, как встал Сулейман, как сел Сулейман…» — и трудности неукоснительного подчинения материала этой задаче.
И в этом же письме — нескрываемая гордость, порожденная сознанием литературной новизны и плодотворности своего «удела».
Вступление имело несколько редакций. В первой, журнальной публикации было сказано: «избегая всего праздничного и останавливаясь лишь на обыденном…» Потом «праздничного» было заменено на «парадного» и, наконец, — «исключительного».
Сюжет, насыщенный событиями, энергичные поступки героев связались в сознании писателя с «парадностью», с изображением в литературе исключительного. Себе он выбирает другой удел — писать «ни о чем», о бессобытийном течении будней.