Эдельвейсы — не только цветы - Страница 34
Рядом с пианистом сапер. У него вытек глаз, в худом теле десятки черных пиявок-осколков.
Тяжелой чугунной гирей лежало у каждого на душе свое горе. Но это свое, личное. А было еще и общее, во сто крат больше, страшнее. Черная смерть кружилась над Кубанью, над Кавказом… А что там, на Волге? На Украине, в Белоруссии?.. Те же танки и самолеты с черно-желтыми крестами на боках; те же виселицы, пожары; такое же дымное, душное, безрадостное лето.
Нет, ни в какое сравнение не могло идти свое, личное, с поистине огромным, охватившим всю страну — от Архангельска до Астрахани — нечеловеческим горем! Можно жить без руки, без глаза, но как прожить без Родины?..
Тучи над Орлиными скалами сгущались. Немцы участили огневые налеты, засылали лазутчиков, диверсантов, переодетых в советскую военную форму. Враги не брезговали ничем — начиная от листовок, в которых обещали рай в плену, и кончая горючей жидкостью, сбрасываемой на леса и ущелья. И трудно было сказать — выстоит ли значительно поредевший батальон? Хватит ли отваги и мужества у его солдат?
Немец, сдавшийся в плен, сообщил о намерении Хардера форсировать горы до наступления холодов. На этот счет, заявил он, есть строгий приказ фюрера.
Пленный клялся, что он противник Гитлера и никогда не желал этой кровавой войны.
— Вы все коммунисты, когда попадаете в плен, — сердито бросил комбат.
— Да, я коммунист, хотя и не могу доказать этого.
— Боишься расстрела?
— Нет, — ответил немец. — Но это было бы крайне несправедливо.
— А то, что вы пришли к нам, что убиваете, грабите — это справедливо?
— Нет.
— Так почему же сразу не сдался? Тогда, в сорок первом… Почему?
— Это не так просто, как думает капитан, — с грустью в глазах ответил немец. — Я ждал случая. Я только солдат…
— Долго ждал! — комбат поднялся. — Еще что скажешь?
Немец подумал, повернулся к переводчику:
— Тот, кто наступает, в плен не сдается. А я сдался. Я не хочу победы Гитлеру.
Это уже было доводом. «Пожалуй, так», — подумал Колнобокий, но все-таки усомнился. Он не мог представить себе, как это вполне здоровый гитлеровец бросил оружие и поднял руки. Не подвох ли какой?
Вечером, пересчитав ящики с минами и узнав, сколько осталось патронов, комбат задумался. Заявление пленного о готовящемся наступлении фашистов все более тревожило его. Да, немцы рвутся на Южный Кавказ, к морю. Колнобокий еще раз допросил пленного и пришел к выводу — над Орлиными скалами нависла серьезная опасность. В тот же день он приказал отправить в тыл всех раненых, неспособных носить оружие. Тяжелораненых вынесли к самолету на носилках. Все, кто мог двигаться, отправились пешком. Эвакуация была необходима еще и потому, что батальон остался без врача: в санчасть угодила мина. Уцелевший фельдшер — молодой, неопытный, не мог справиться с лечением солдат. Здесь, на поле боя, вдалеке от госпиталя, требовался хороший врач, хирург. Хирург на войне — первый лекарь.
…Молча шагал впереди раненых Степан Донцов. Правая рука на подвязке. В левой — крепкий дубовый костыль. Это, чтобы не упасть. А случится — и для обороны. Оружие пришлось оставить: на переднем крае оно нужнее. Недели, проведенные в Орлиных скалах, наложили отпечаток и на его крепкое здоровье. Землисто-серым стало лицо, синие круги появились под глазами. У рта — глубокие складки, которых не скрывают отросшие густые усы. У него, как и у других раненых, есть немного сухарей, но их вряд ли хватит до конца пути. Впрочем, это не пугает Степана. Как-нибудь прокормятся, дойдут! Несмотря на усталость, он улыбается, шутит: усталость про себя, а шутка — для всех! Да и как же иначе? Он, Донцов, отвечает за раненых. Он — и никто другой — обязан привести их в Сухуми. Так приказал комбат.
Тропа вывела солдат на безлесую каменистую возвышенность.
— Три километра над уровнем моря! — сказал кто-то, увидев отметку на столбике.
— Выше облаков! Как орлы!.. — отозвался однорукий солдат.
— А что это за гора? — глядя из-под ладони, остановился Донцов. — В снегу, как в башлыке.
— Эльбрус, — послышалось сзади.
— Эльбрус? — удивился Степан. — Неужели он? — Не верилось, что это тот самый, воспетый Лермонтовым, седовласый Шат. Повернулся, замахал пилоткой:
— Товарищи, Эльбрус! — закричал он, опасаясь, что многие пройдут мимо, не обратив внимания. — Эльбрус!
— Вот он какой, — задумчиво произнесла Наталка.
— Великан!
Остановились, рассматривая гору.
— Неужели и там немцы?
— Как змеи, всюду ползут, — глухо сказал один из солдат.
Неожиданно подул ветер — резкий, северный. А немного спустя в воздухе закружились редкие снежинки.
— Август, а тут метель…
— А куда ей деваться? — отозвался Донцов. — Летом она только и живет в горах. Вроде как на даче отдыхает…
Метель, будто подслушав его, завыла по-шакальи, заголосила. Потонул во мгле Эльбрус.
Донцов поравнялся с солдатом Сироткиным. Тот ежился от холода, втягивая длинные руки в короткие рукава гимнастерки.
— Куда шинелку девал?
Сироткин виновато задвигал плечами:
— Уплыла, старшой… Вчера, когда речку переходили.
Худая, с острыми лопатками, фигура бойца была жалкой. Степан снял фуфайку:
— Надевай.
— А ты как же… — с недоумением уставился на него Сироткин.
Солдат и рад бы согреться в теплой фуфайке и в то же время ему было неудобно: свою одежку потерял, а теперь старшому из-за него дрогнуть. Он держался за фуфайку, не решаясь ни взять, ни отпустить ее.
— Бери, дурак! — бросил, проходя мимо, бойкий на язык Петькин.
— Надевай и — вперед! — почти приказал Донцов. — Надо скорее со снега уйти.
А где кончится снег? Может, только здесь, на хребте, выпал? А может, и там?
— Эге-е-й, старшой! — послышалось сзади.
Степан оглянулся: внизу — трое отставших. Что с ними? Повернулся, пошел с вершины холма вниз.
На талом снегу сидел пианист и молча смотрел на разъехавшийся сапог, из которого выглядывала ступня.
Степан оглядел худой сапог пианиста: да, плохи дела. Один выход — обмотать ногу тряпками.
— У кого белье есть?
— А ты что, бельишко спустил? — уставился на него Петькин.
— Я серьезно говорю.
— Ну, допустим, есть. Что из этого? — переглянулись двое солдат.
— Снимайте.
Солдаты замялись. По глазам было видно, что они не собираются расставаться с бельем: еще неизвестно, что там, впереди. Степан рванул с себя гимнастерку:
— Скорее. Человек много крови потерял!
Взглянув на Донцова, Петькин ухмыльнулся: старая майка на нем вся в дырах. Правая рука перехвачена у плеча бинтом, на котором засохла кровь. Повернулся и, как будто ничего не расслышав, пошел прочь.
— Да ты что, старшой, — подступил к Донцову однорукий. — У меня две пары нижнего. Помоги снять-то. Разве мне жалко.
По снегу шли часа два. На спуске в долину он кончился. Началась слякоть. Ноги скользили, подкашивались. Хватаясь друг за друга, чтобы не упасть, бойцы проклинали непогодь, войну, Гитлера… Тропа, как назло, тянулась по самой кромке обрыва: стоит оступиться — костей не соберешь.
— Смотрите, композитор-то наш!..
Выйдя из-за скалы, пианист медленно поднимался в гору. Обмотанная бельем нога была вдвое толще той, что в сапоге.
— Слухай, Бетховен, — выскочил вперед Петькин. — Тебе бы как раз сплясать! А ну, вдарь, пройдись козырем!
Пианист выставил вперед уродливую ногу, покачал носком и скривился от боли: раны не давали покоя.
Тропа подвела к крутому, скользкому подъему, виляя, потянулась вверх. Солдаты остановились: пожалуй, не взобраться. По сухому бы можно, а теперь… Попытались найти обходной путь, но его не оказалось. Хочешь не хочешь — карабкайся. Петькин рванулся первым, но не сделал и десяти шагов, пополз назад юзом.
— Надо бы там свернуть, — бубнил он.
— Где — там?
— У старшого спрашивай, он ведет.
— Привык болтать. Там и поворота не было.