Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9 - Страница 13
Пирсон вспыхнул.
— Мне не ясна ваша мысль, — сказал он с болью. — Как можете вы говорить такие вещи, когда вы сами только что… Нет! Я отказываюсь спорить, Джордж. Я отказываюсь.
Лэрд подал знак Грэтиане, она подвинулась к нему, и он крепко сжал ей руку.
— Хорошо. Тогда я буду спорить, — сказал он. — Меня просто распирает от желания поспорить. Я предлагаю вам, сэр, показать мне, есть ли в чем-либо, кроме человека, признаки милосердия. Материнская любовь не идет в счет: мать и дитя в основном одно и то же.
Оба одновременно иронически усмехнулись.
— Милый Джордж, разве человек не высшее создание бога, а милосердие не высшее качество человека?
— Нисколько. Если все геологическое время принять за одни сутки, то жизнь людей на земле составила бы примерно две секунды; а еще через несколько секунд, когда люди уже исчезли бы с лица земли, геологическое время продолжалось бы, пока земля не стукнулась бы о что-нибудь и снова не превратилась в туманность. Бог был не так уж сильно занят, сэр, не правда ли? Всего две секунды из двадцати четырех часов — для человека, который есть его любимейшее создание! А что касается до милосердия и до того, что оно есть высшее качество человека, то это только современный стиль разговора. Наивысшее качество человека — это ощущение меры вещей, и только благодаря этому он выживает; а милосердие, если говорить логически, могло бы только его истребить. Это для него роскошь или побочный продукт.
— Джордж, в вашей душе совсем нет музыки. Наука — это такая малая вещь! Если бы только вы могли это понять!
— Покажите мне нечто большее, сэр.
— Вера.
— Во что?
— В то, что открылось для нас.
— А! Опять об этом. Кем же открылось и как?
— Самим богом. Через нашего спасителя.
Легкий румянец окрасил желтое лицо Лэрда, и глаза его заблестели.
— Христос! — сказал он. — Если он существовал, в чем некоторые, как вы знаете, сомневаются, он был очень хорошим человеком. Были и другие пророки. Но требовать в наше время, чтобы мы верили в его сверхъестественность или божественность, — это значит требовать от нас, чтобы мы шли по земле с завязанными глазами. А именно этого вы и требуете, не правда ли?
Снова Пирсон посмотрел в лицо дочери. Она стояла очень тихо, не сводя глаз с мужа. Каким-то чутьем он угадывал, что слова больного обращены, по сути дела, к ней. Гнев и отчаяние подымались в нем, и он с горечью сказал:
— Я не могу объяснить. Есть вещи, которые я не могу сделать совершенно ясными, потому что вы сознательно закрываете глаза на то, во что я верю. За что, по-вашему, мы сражаемся в этой великой войне, как не за то, чтобы восстановить веру в любовь как главный принцип жизни?
Лэрд покачал головой.
— Мы воюем за то, чтобы удержать равновесие, которое вот-вот могло быть нарушено.
— Равновесие сил?
— Господи, нет! Равновесие философии. Пирсон улыбнулся.
— Это звучит очень умно, Джордж, но опять-таки я не улавливаю вашу мысль.
— Я говорю о равновесии между двумя поговорками: «Сила есть право» и «Право есть сила». Обе эти пословицы — только полуправда. Но первая вытеснила вторую со сцены. А все остальное — ханжество. Тем временем, сэр, ваша церковь продолжает требовать наказания грешников. Где же здесь милосердие? Либо бог вашей церкви немилосерден, либо ваша церковь не верит в своего бога.
— Но ведь наказание не исключает милосердия, Джордж!
— В природе это исключается.
— Ах! Природа, Джордж, — вечно природа! Бог превыше природы.
— Тогда почему же он отпустил поводья и не управляет ею? Если человек привержен к пьянству или к женщинам, — милосердна ли к нему природа? Наказание, которое он получает, равноценно его распущенности; пусть человек молится богу, сколько хочет; если он не изменит своих привычек, он не дождется милосердия. А если изменит, он все равно не будет вознагражден никаким милосердием: он просто получит от природы то, что ему причитается. Мы, англичане, которые всегда пренебрегали разумом и образованием, — много ли милосердия мы видим в этой войне? Милосердие — искусственное украшение, созданное человеком, болезнь или роскошь — называйте как хотите. А так вообще я ничего не могу сказать против милосердия. Наоборот, я целиком за него.
Пирсон еще раз взглянул на дочь. Что-то в ее лице тревожило его: то ли тихая сосредоточенность, с которой она прислушивалась к каждому слову мужа, то ли этот жадный, вопрошающий взгляд. И он пошел к двери, сказав:
— Вам нельзя волноваться, Джордж.
Он увидел, как Грэтиана положила руку на лоб мужа, и ревниво подумал: «Как могу я спасти мою бедную дочь от этого неверия? Неужели двадцать лет моего попечения о ней ничто перед этим современным духом?»
Когда он вернулся в кабинет, в его голове промелькнули слова: «Свят, свят, свят, милосерден и всемогущ!» Подойдя к стоявшему в углу пианино, он открыл его и стал наигрывать церковные гимны. Он играл, осторожно прикасаясь к стертым клавишам этого тридцатилетнего друга, который был с ним еще в годы учения в колледже, и тихо подпевая утомленным голосом. Шум шагов заставил его поднять глаза: вошла Грэтиана. Она положила руку ему на плечо и сказала:
— Я знаю, это причиняет тебе боль, отец, но ведь мы сами должны доискиваться до истины, правда? Все время, пока ты разговаривал с Джорджем, я чувствовала одно: ты не замечаешь, что перемена произошла именно во мне. Это не его мысли; я пришла сама к тому же выводу. Мне хотелось бы, чтобы ты понял: у меня свой разум, папа.
Пирсон посмотрел на нее с изумлением.
— Конечно, у тебя свой разум.
Грэтиана покачала головой.
— Нет. Ты всегда думал, что разум у меня твой; а теперь думаешь, что это разум Джорджа. Но он мой собственный. Когда ты был в моем возрасте, разве ты не старался всеми силами самостоятельно искать истину и не расходился в этом с твоим отцом?
Пирсон не отвечал. Он не мог вспомнить. Это было все равно, что пошевелить палкой кучу прошлогодних листьев, но услышать только сухой шорох да вызвать смутное ощущение небытия. Искал ли он? Разумеется, искал. Но это не дало ему ничего. Знания — это дым. Только в эмоциональной вере — истина и подлинная реальность!
— Ах, Грэйси, — сказал он. — Ищи, если это тебе нужно. Но где ты найдешь истину? Источник слишком глубок для нас. Ты вернешься к богу, дитя мое, когда устанешь искать; единственное отдохновение — в нем.
— Я не ищу отдохновения. Некоторые люди ищут всю жизнь и умирают, так ничего и не отыскав. Почему же со мной не может случиться так?
— Ты будешь очень несчастна, дитя мое.
— Если я и буду несчастна, папа, то только потому, что мир несчастен. А я не верю, что он должен быть таким. Я думаю, мир несчастен потому, что люди на все закрывают глаза.
Пирсон встал.
— Ты полагаешь, что я закрываю глаза?
Грэтиана кивнула.
— Но если так, — сказал он, — то, видимо, нет иного пути к счастью.
— А ты счастлив, папа?
— Счастлив настолько, насколько позволяет мой характер. Мне так не хватает твоей матери. А если я еще потеряю тебя и Ноэль…
— О! Мы не покинем тебя! Пирсон улыбнулся.
— Дорогая моя, — сказал он. — Мне кажется, что я уже потерял вас!
ГЛАВА VIII
Кто-то написал мелом слово «мир» на дверях трех соседних домов на маленькой улочке напротив Букингэмского дворца.
Оно бросилось в глаза Джимми Форту, который ковылял к себе домой после затянувшегося спора в клубе, и его тонкие губы скривились в усмешке. Он был одним из тех англичан-перекати-поле, которые проводят юность в разных частях света и попадают в разные передряги; это был человек, похожий на трость из твердой орешины, высокий, сухощавый, узловатый, крепкий, как гвоздь, смуглый, с крутым, упрямым затылком и таким же упрямым лбом. Люди такого типа складываются за одно-два поколения в колониях и в Америке. Но всякий принял бы Джимми Форта только за англичанина, и ни за кого другого. Хотя ему было уже около сорока, в его открытом лице еще сохранилось что-то мальчишеское, отважное и напористое, а маленькие, твердые серые глаза смотрели на жизнь с каким-то задорным юмором. Он еще носил военную форму, хотя был признан негодным к военной службе: его продержали девять месяцев в госпитале, пытаясь подремонтировать раненую ногу, но она навсегда осталась искалеченной; теперь он служил в военном министерстве и ведал лошадьми, в которых знал толк. Работа ему не нравилась, он слишком долго прожил среди самых разных людей, которые не были ни англичанами, ни чиновниками, — эту комбинацию он находил просто невыносимой. Жизнь, которую он теперь вел, наводила на него скуку, и он бы все отдал, лишь бы снова очутиться во Франции. Вот почему это слово «мир» показалось ему особенно раздражающим.