Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 13 - Страница 68

Изменить размер шрифта:

Я проводил Джесси Уэймаус на пароход — нечего сказать, приятная была обязанность!

Неделей позже я тоже уехал в Константинополь, потому что обещал это миссис Уэймаус, отчасти же потому, что меня не покидала мысль о друге, одержимом своей любовью, оставшемся без работы и почти без денег.

Радолины жили в старом доме на берегу, почти напротив Румели Хиссара. Я пришел к ним без предупреждения и застал Элен одну. В комнате с разбросанными повсюду турецкими подушками, с мягким светом она казалась совсем другой, чем в пустыне. К ней вернулась ее томная бледность, но лицо выражало живость и воодушевление, какого я не заметил при первом знакомстве. Она говорила со мной совершенно откровенно:

— Я люблю его. Но это безумие. Я пыталась отослать его — он не хочет меня оставить. Ведь вы понимаете, я католичка, религия очень много для меня значит. Она запрещает мне уйти к нему. Увезите его в Англию. Я не могу видеть, как он из-за меня губит свою жизнь.

Признаюсь, я смотрел на нее и задавал себе вопрос, что движет ею: религиозные или материальные соображения.

— Ах, вы ничего не понимаете! — сказала она. — Вы думаете, я боюсь бедности. Нет! Я боюсь погубить свою душу, да и его душу тоже.

Она сказала это с какой-то необычайной убежденностью. Я спросил, встречается ли она с ним.

— Да, он приходит. И я не могу ему это запретить, Я не в силах видеть его лицо, когда я говорю ему «нельзя».

Она дала мне его адрес.

Уэймаус жил в мансарде маленькой греческой гостиницы неподалеку от Галаты — убогое пристанище, выбранное единственно из-за доступной цены. Он как будто не удивился, увидев меня. Я же был поражен переменой в нем. Его лицо, осунувшееся, с резкими морщинами, имело горькое и безнадежное выражение, глаза так запали и потемнели, что казались почти черными. Он словно перенес тяжелую болезнь.

— Если б она меня не любила, — сказал он, — я бы мог это перенести. Но она любит меня. Любит! И пока я могу видеть ее, я все готов терпеть. Когда-нибудь она придет ко мне, придет!

Я повторил ему то, что она мне сказала. Я заговорил о его жене, об Англии, но никакие воспоминания, доводы или призывы не трогали его.

Я оставался в Константинополе целый месяц и встречался с Уэймаусом почти каждый день. Однако я ничего не добился. К концу месяца никто не узнал бы в нем того Фрэнка Уэймауса, который в день Нового года отправился вместе с нами в путешествие из Мэна-Хауса. Боже, как он переменился! Через знакомого в посольстве мне удалось достать ему уроки — жалкую работенку, чтобы он мог кое-как прокормиться. Изо дня в день наблюдая своего друга, я начинал ненавидеть эту женщину. Правда, я знал, что ее отказ от любви был вызван религиозностью. Она в самом деле представляла себе, что их души, если она уступит страсти, будут кружиться в чистилище, подобно душам Паоло и Франчески на картине Уотса. Назовите это суеверием или как хотите, но ее нравственная щепетильность была искренней и, с известной точки зрения, даже весьма похвальной.

Что касается Радолина, то он воспринимал все так, словно и воспринимать-то было нечего. Он сохранял обычное спокойствие и добродушие только у рта и у глаз затаилась какая-то жесткость.

Утром, накануне своего отъезда, я еще раз поднялся по зловонной лестнице в мансарду к моему другу. Он стоял у окна и смотрел куда-то за мост, этот трагический Галатский мост, где несчастные калеки обычно промышляли (а быть может, и сейчас промышляют) своим убожеством. Я тоже подошел к окну.

— Фрэнк, так больше нельзя! — сказал я. — Ты только посмотри на себя в зеркало.

Когда солнечная улыбка становится горькой, то нет горше ее на свете.

— Пока у меня есть возможность видеть ее, я как-нибудь продержусь.

— Ведь не хочешь же ты, чтобы эта женщина мучилась, воображая, что погубила свою душу и губит твою? Ведь она искренне верит в это.

— Знаю. Я уже ничего не добиваюсь. Только видеть ее — вот все, что мне нужно.

Да, это была настоящая одержимость!

Днем я нанял лодку и отправился к Радолинам. Стоял апрельский день, первый по-настоящему весенний день, теплый и мягкий. На багряниках в Румели Хиссаре уже появились почки, солнце бросало на воду опаловые блики; и весь этот необычайный город, город мечетей и минаретов, западной торговли и восточного нищенства, чудесно ожил при первых лучах весеннего солнца. Я велел подвести лодку к причалу Радолинов, вышел на берег и поднялся по ступеням, позеленевшим от сырости, в маленький садик. Никогда прежде я не входил в их дом с этой стороны и потому остановился, вглядываясь сквозь ветви мимоз и бугенвилей, нет ли тут какой-нибудь двери. Слева была решетка, но пройти к ней можно было только мимо большого окна, из которого я не раз смотрел через водную гладь Босфора на Румели Хиссар. Я бесшумно ступал по мраморным плитам и вдруг в окне увидел такое, что невольно остановился.

Элен Радолин совершенно неподвижно сидела в кресле боком к окну, сложив руки на коленях и не поднимая глаз от изразцового пола, на который падал косой луч солнца. У рояля, опершись на него локтями, стоял Уэймаус и смотрел на нее не отрываясь. Вот и все. Но впечатление от этой остановившейся жизни, от этой застывшей лавы было страшным. Я тихонько спустился к лодке и выплыл на опаловый водный простор.

Мне больше нечего добавить к моему рассказу. Скоро на нас обрушилась война. До меня доходили кое-какие слухи, но, как говорится, из вторых рук. Все же мне казалось, что подобный «удар молнии» стоит описать в наши дни, когда люди смеются над такими нелепостями.

SALTA PRO NOBIS [29] Вариация

— Мать-игуменья, танцовщица очень печальна. Она сидит, подперев лицо ладонями, и глядит в пустоту. На нее страшно смотреть. Я пробовала уговорить ее помолиться, но бедняжка не умеет молиться. У нее нет веры. Она отказывается даже исповедаться. Это язычница, совершенная язычница. Что можно сделать для нее, мать моя, как поддержать ее в эти тяжкие часы? Я просила ее рассказать мне свою жизнь. Она не отзывается. Она сидит и смотрит — смотрит в пустоту. Сердцу больно, когда глядишь на нее. Неужели нельзя ничем хоть немного утешить ее перед смертью? Умереть такой юной — полной жизни! Умереть, не имея веры! Под расстрел — такую молодую, такую красивую. Это ужасно!

Монахиня, маленькая, увядшая, в сером облачении, подняла руки и скрестила их на груди. Кроткие карие глаза ее вопросительно остановились на той, что стояла перед нею, — на восковом лице, на гладких седых волосах, выбившихся из-под клобука. Прямая, тонкая, словно бестелесная, стояла в раздумье мать-игуменья. Лазутчица, вверенная ее попечению! Танцовщица. Говорят, в жилах у нее есть цыганская кровь — а может быть, мавританская? Она выведала секретные сведения у своего любовника — французского морского офицера — и продала немцам, засевшим в Испании. Суд показал, что улики бесспорны. Танцовщицу привели сюда, в монастырь: «Подержите ее здесь до пятнадцатого. У вас ей будет лучше, чем в тюрьме». К расстрелу — женщину! При этой мысли кидает в дрожь. Но что поделаешь — война! Это ведь ради Франции!

И, взглянув на маленькую немолодую монахиню, мать-игуменья сказала:

— Посмотрим, дочь моя. Проводите меня к ней в келью.

Они вошли неслышно. Танцовщица сидела на кровати. Ни кровинки в удлиненном восточном лице, отливающем шафраном. Брови — вразлет к вискам, черные волосы спадают на лоб, губы, чувственные, резко очерченные, открывают ряд ослепительных зубов. Она сидела, обхватив себя руками, как бы для того, чтобы сдержать огонь, пылавший в гибком теле. Красноватые, как вино, глаза, казалось, смотрели сквозь монахинь, сквозь беленые стены, вдаль — как у леопарда в клетке были у нее глаза.

Мать-игуменья заговорила:

— Что можем мы сделать для тебя, дочь моя? Танцовщица пожала плечами.

— Дочь моя, ты страдаешь. Мне сказали, что ты не умеешь молиться. Жаль.

Танцовщица улыбнулась, и ее мимолетная улыбка была сладостной, как мед, как красивая мелодия, как долгий поцелуй. Она покачала головой.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com