Двойной шпагат - Страница 16
Жак задается вопросом: не обознался ли он, не была ли Жермена подделкой, заблуждением его желаний, обманутых случайным сходством. Но нет. Желание не ошибается. Она из той самой расы.
Ибо везде на земле это особая раса; раса тех, кто не оглядывается, не страдает, не любит, не болеет; раса-алмаз, которая режет расу-стекло.
Ее-то представителям Жак и поклонялся издали. На этот раз он впервые столкнулся с ними вплотную.
Что могут сделать друг другу такие вот Жермена и Стопвэл? Но Дружок может порезаться о Стопвэла до самой души.
То же и раса-река. Дружок и Жак — из расы утопленников. Жак легко отделался. Еще немного — и остался бы на дне. Впрочем, какой толк с того, что его выудили? Потечет мимо какая-нибудь из этих рек, сверкнет какой-нибудь из алмазов — и он неотвратимо кинется туда же.
Так нет же! Он будет бороться. Воля может изменить линии руки. Можно воздвигнуть плотину и повернуть судьбу по-своему. Улисс привязался к мачте; привяжется и он. У домашнего очага он спасется от сирен. Распознать их легко. Стоит решиться больше не преклонять к ним легковерного слуха — и сразу обнаружится пошлость их музыкального репертуара.
Что такое, собственно, алмаз? Разбогатевший сын угольщика. Не станем жертвовать ему своим будущим. Ни реке, ни алмазу. Не видать больше наших слез ни жидкой, ни твердой воде.
Так уговаривает себя Жак. Ему кажется, что он четко выделил враждебный тип, очертил его, видит как на ладони, накинул петлю на призрак, что он вооружен против опасности, о которой знает все.
Слова "река, алмаз, стекло, сирена" — всего лишь дикарские тотемы. Полезней был бы перечень примет. Но откуда ему взяться? У истинного чудовища несметное множество самых разных голов. Тело его скрыто за их бесчисленностью.
Жак потягивается, с улыбкой взглядывает на мать. Она встает. Сейчас она совершит трогательную бестактность — выдаст свою ревность.
— Жак, — говорит она, — сыночек, не мучь ты себя из-за скверной женщины.
Жак разом забывает свои решения. Он подбирается, готовый дать отпор. Г-жа Форестье снова садится. Он нашаривает на столе бумажник, демонстративно вынимает фотографию Жермены. И что же видит? Актрису. Он закрывает глаза. Потерянная было узда возникает вновь. Он хватается за нее. Мать все прощает и говорит, лишь бы не молчать:
А помнишь Иджи д'Ибрео в Мюррене?
Она считает петли…
В газете извещение о ее смерти. В Каире.
На этот раз г-жа Форестье роняет вязание. Жак валится на подушки. Слезы бегут по его лицу — глубинные слезы.
— Жак… ангел мой! — вскрикивает мать. — Что ты, что?
Жак!
Она обнимает его, окутывает своей шалью.
Он рыдает и не дает ответа.
Ему видится кровать. У кровати стоит бог Анубис. У него собачья голова. Он лижет маленькое личико, такое застывшее, такое благородное, уже мумифицированное страданием.
Эпилог
К концу месяца Жак был здоровее, чем до болезни, ибо болезнь — отдых, целительный для нервных людей. Надо было возвращаться к учебе. Решили, что в Париж он поедет с матерью, что они устроятся там по-семейному, и г-жа Форестье наймет репетитора. Идею эту подал Жак. Он чувствовал, что еще недостаточно обрел равновесие, чтобы жить без поддержки. Он знал, что они с матерью будут неминуемо ушибаться друг о друга, но константа любви, уважения подаст ему сигнал при малейшем отклонении от курса. Собственная его природа была недостаточно прямой, чтобы одергивать его. Когда она клонилась и сбивалась с пути, это происходило плавно и незаметно.
Г-ну Форестье больше не нужно было свинцовое грузило. Он отдал свою жену сыну. В мае он их навестит.
В Париж прибыли утром, и по сожалению о том, что он сходит с поезда не один, Жак понял, насколько необходимым будет присутствие г-жи Форестье. У него перехватывало дыхание. Он никак не мог решиться нырнуть в толпу. Трудно было войти в море. Вновь обретенное, оно показалось ему холодным и бурным.
Г-же Форестье надо было проветрить квартиру, договориться с прислугой, убрать чехлы и камфару. В семь они с Жаком встретятся и пойдут куда-нибудь обедать.
Улица возбуждала его исцеленное тело. Он говорил себе: "У меня открылись глаза. Я смотрю на Париж, как смотрел на Венецию. Нужны драмы, чтобы разбудить меня".
Затем он вновь впадал в бессилие под хаосом домов, автобусов, вывесок, загородок, киосков, свистков, подземных рокотов. Он вспоминал молодых героев Бальзака, которые, попадая в Париж, ставят ногу на первую ступеньку золотой лестницы. Для себя он не находил никакой зацепки. Он тяжело всплывал поверх этого легкого Парижа. Он был пятном масла на воде; плавучим обломком. Ему стало тошно.
Надо было зайти к потенциальному преподавателю, знакомому его отца, на улицу Реомюр. По счастью, того не оказалось дома. Жак оставил свою карточку.
Когда он проходил мимо почты около биржи, какой-то человек вышел из-под земли. Он узнал Озириса. Озирис, выходящий из некрополя, зияющего под храмом, был богом Озирисом, воплощением прошлого. Сердце Жака неистово забилось. Он прибавил шагу.
— Эй! Жак! Жак!
Нестор окликал его. Скрыться было невозможно.
— Куда вы так бежите? Ну надо же! Вот не ожидал вас встретить. Жермена говорила, что родители заточили вас в деревне. Между нами говоря, я вас посчитал изменником. Вроде бы мы ничем вас не обидели. Что ж так исчезать, не попрощавшись?
Жак промямлил, что был очень болен, что только что приехал из Турени и всего на один день.
— В Париж — на один день? Нет, я вас так не отпущу. Пойдемте выпьем вермута.
Контора Озириса была в двух шагах, на улице Ришелье.
Между тем как Нестор открывал двери, разоблачался, доставал из стенного шкафа вермут и стаканы, Жак увидел на каминной полке совсем недавнюю фотографию Жермены. На глаза ему навернулись слезы.
— Вы хорошо выглядите, только бледноваты. Выпейте-ка, — говорил Нестор, — вермут хорошо действует на лимфатическую систему. Курите? Нет? И я больше не курю. Соблюдаю режим. Вот поглядите на мой живот.
Он развалился в кожаном кресле, закинув ногу на ногу, левая рука на щиколотке, в правой — стакан.
— Эх, Жак, чертяка! Сколько мне Жермена ни твердила, что родители вас затребовали в срочном порядке, я все гадал, не обида ли у вас какая. Поди знай, что Жермена могла учудить! Ей бы все дразниться. То-то она обрадуется, что я вас видел. А знаете нашу последнюю причуду — кто у нас нынче фаворит? Нет, конечно, откуда вам знать. Попробуйте-ка угадайте — Махеддин! Да-да, голубчик, Махеддин. Только и света в окошке, что Махеддин. Махеддин поэт, Махеддин красавец! Видите, она не меняется.
Жак не ожидал услышать имя араба. Его удивление развеселило Нестора. Он хлопал себя по коленям и хохотал.
Мода есть мода. Пройдет в свой черед. Было уже, видали. Было и прошло, было и прошло… Жермена у нас нынче курит сигареты с амброй, ест рахат-лукум, жжет гаремные благовония. Все, от чего меня воротит. Я старый дурак. Махеддин всегда прав. Заметьте, если бы это я навязывал ей такой восточный базар, не приняла бы ни за что на свете. Вот вам женщина. Вот вам Жермена. Я не вмешиваюсь. Такая уж она есть, не нам менять.
А Луиза?
Луиза? Жермена с ней больше не видится. Тут своя история. Представьте себе, Махеддин вовсе не спал с Луизой. Это была платоническая любовь. А Жермена, видите ли, Махеддина у нее увела, и прочая, и прочая. Украли ее поэта! В общем-то меня не слишком огорчает, что она раздружилась с Луизой. Тоже штучка. Тут, видите ли, до Махеддина свет клином сошелся на Англии. Мы и спортом-то занимались, и в гольф играли, и верхом ездили, ели порридж, читали «Тайме». Помереть можно было со смеху. Ну, раз на повестке дня Англия, нужен англичанин. Обзавелись англичанином; симпатичный, впрочем, парнишка. Да вы его знаете: Стопвэл. Как раз после вашего отъезда Стопвэл и попал в любимчики. Жак нас покинул — подавай нам обновку. Улавливаете? Бах — и готово. Англия продержалась тридцать семь дней. Через неделю после первого приступа англомании она находит этого вашего Стопвэла. Через месяц после находки я получаю анонимку. Жермена вам изменяет… (стиль вам известен), у нее холостяцкая квартирка на улице Добиньи. Ладно. Допустим. Я клюю. С охоты мчусь прямо на улицу Добиньи. Звоню. Открывают. И знаете, кого я там накрыл? Стопвэлла. Стопвэлла с Луизой. Ни больше, ни меньше. Бедняга Стопвэл был красный, как помидор. Луиза хохотала до слез. Квартирка-то ее — чтобы прятаться от Высочества, который проживает в Париже инкогнито. Видите, как все переврали! По дороге домой я все не мог решить, рассказывать ли Жермене? С ней ведь не знаешь, как обернется. В этот раз восприняла все трагически. Она-то считала Стопвэла девственником. Плакала. Как же, разбилась ее игрушка, ее конек, ее Англия. Я уж и заступался за Стопа, и объяснял, что плоть слаба, что Луиза… "Не надо. Он скотина. Все мужчины подлецы", и т. д., и т. п. Заявила, что ноги его больше здесь не будет. Кричала, что ее дом не дансинг, что она уедет жить одна на ферму. Уверяю вас, было что послушать.