Дважды любимый - Страница 2
Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 35.…Ибо, с самого детства самой страстной мечтою ее родителей была та, чтобы вернуть в ее детское, живое мироощущение четкость и определенность, все цвета тех предметов, что ее окружали. Зрение дочери было для них некой бабочкой, птицей — иволгой. Недостижимой мечтою, которая, перепархивала с цветка на цветок, с ветки на ветку, маня за собою и никак не даваясь в руки. Когда она была совсем еще маленькой, ей казалось, что ее глаза, ее ускользавшее неуловимо зрение, так же, как и все вокруг, имеет совсем определенный запах и аромат. Резкий, чуть пугающий. Медицинского бинта, марли, йода, едких глазных капель, нагретого корпуса рефлектора и тех тонких медицинских перчаток, в которые вечно были запрятаны острые и холодно — равнодушные пальцы врача — офтальмолога, то и дело касающиеся ее подбородка, висков, век. А еще ее, неведомое ей, почти скрытое за серой пеленой зрение, имело определенный вкус. Вкус материнских, яростно — тихих слез, которые дочь, выйдя из кабинета, все старалась наощупь, осторожно, едва касаясь, смахнуть с ее щек и шеи. Иногда это удавалось ей. Но чаще мать осторожно, с какою то скрытой досадой, нетерпением отводила ее руку в сторону, хрустела крахмально — тугим платочком, всхлипывала, и как-то особенно нервно и порывисто спешила вдоль коридоров, пахнущих хлором и спиртом, наполненных металлическим, холодным тонким позвякиванием и скрытым, раскаленным, безжизненным жаром ламп дневного света. Она почти бегом, неловко оскальзываясь на больничном, хлорном линолеуме, следовала за нею и думала, беспомощно морща лоб в изломе бровей, что и большие лампы, обитающие на больничном потолке, тоже имеют свой, особенный запах, но кому она могла об этом рассказать? Все, что она говорила о своем «мирочувствии», было мало кому понятно. Даже у родных ее все это вызывало, какое то невольное отторжение, неприятие… Снисходительно улыбаясь, меняя тон и звук голоса, впуская в него какое то особое, «металлическое», «айсберговое» напряжение и холод, мать и отец называли ее «милой фантазеркой». И упорно старались облечь детский несовершенный мир не в звуки, запахи и мягкие, расплывчатые полутона, а в реальные краски. «Синий, желтый, зеленый, палевый, красный, фиолетовый,» — твердо и немного занудно, изо дня в день продолжали они. Упрямо тянули ее за руку в свой мир, где все было таким конкретным, но почему-то казалось ей подвешенным в воздухе, непрочным, холодным. Она ловко и бережно ощупывала вещи и предметы руками, втягивая в себя основную ноту, контрапункт их аромата. А каждый звук и каждое слово пыталась ощутить, как гармоничную, едва слышную мелодию. Пальцы ее неустанно гладили и перебирали столешницы, рубцы и кисею скатертей, простыней и полотенец, подоконников и шкафов, корешки книг и края посуды, словно играли на невидимом инструменте…
…Однажды, сидя на кабинетном табурете какого то очередного офтальмологического «светила», она, тогда еще шестилетняя кроха, забывшись, взяла пальцами несколько тактов воображаемой ею мелодии на углу массивного дубового стола, с холодно — зеркальной, полированной поверхностью. Мать никак не успела отреагировать на ее вольность. Повисла напряженная тишина. Профессор — офтальмолог откашлялся и, повернувшись в скрипучем кресле в сторону зашторенного, пахнущего пылью окна, веско произнес:
— Девочке уже шесть. Ей пора учиться всерьез. Вы не думали купить ей рояль?
— Но, доктор! — Мать всхлипнула, защелкала ридикюлем. Послышался знакомый хруст платка. — Она же не увидит ноты. А как без этого?!
— Ноты важно слышать. Звуки — ощущать. Музыка это то, что подвластно даже абсолютной темноте. Сколько я мог заметить, слух у нее прекрасный. Абсолютный.
— Да, — голос матери был слегка растерянным. — И лор — врач сказал то же самое. Она слышит, как распускается лилия в букете.
— Замечательно. Ищите педагога. Азбуку, и ту можно выучить нотами. Если в музыкальную школу ее не возьмут, она вполне сможет заниматься дома.
Мать с сомнением пожала плечами:
— Есть ли смысл? В ее состоянии, что ей даст музыка? Она же не сможет заменить ей всех ценностей жизни…
— Музыка сама по себе столь величайшая ценность, что вполне стоит остальных! — тотчас оборвал беспомощный лепет профессор. — Еще смотря, что под ними, этими ценностями, подразумевать, уважаемая!
— Но Наташа ведь инвалид. Она не в состоянии ориентироваться в пространстве. Какой тут рояль!
— Кто это Вам сказал, что она — инвалид? Атрофия зрительного нерва и отслоение сетчатки развивает исключительно высокий порог тактильных, вкусовых, слуховых ощущений, что дает возможность человеку с резким ограничением зрения прекрасно ладить с пространством. У Вашей девочки есть все, что так важно для развития ее индивидуальности. Главное — абсолютный слух! Не закапывайте все это в землю, милейшая, грешно! Нужно дать ребенку опору, основу жизни. Для нее это не цвет, а звуки, запахи, ощущения, контуры, переживания, понятия. Особые, свои… Ее богатый внутренний мир — ее главная ценность. Вам нужно понять именно это, и развивать ее мир как можно сильнее, дальше и дольше. Лишь это имеет смысл для нее. Ничто иное.
— А если еще одна операция, доктор? — с безнадежным замиранием сердца, едва слышно уронила мать, будто бы вовсе и не вникнув в последние слова врача, отстранив их от себя, испуганно отмахнувшись…
Внутренний мир дочери был для нее той пугающей гранью ирреальности, той дверцей зазеркалья, в которую она боялась войти, которую не хотела отворять. Которой просто, быть может, и не видела.
— Бесполезно, милейшая. Атрофия развивается столь стремительно, что мы практически не можем ее контролировать. Видимо, в процесс заболевания вмешались какие-то генные, неподвластные нам пока, факторы, увы!
Наташа почувствовала по теплой струе воздуха, словно рассекшей кабинет надвое, что профессор энергично развел руками.
Вокруг нее заклубился незнакомый аромат: не резкий, чуть горьковатый, пахнущий одновременно осенними листьями, дождем и хвоей, смешанный со странным приторно — густым запахом лимонной карамели. «Он любит „Лимончик!“ Как я! — весело подумала девочка. Конфетка лежит в его кармане, и она чуть подтаяла. Наверное, когда мы уйдем, он вытащит карамельку и съест ее. Если не съест, то она запачкает ему халат. В кабинете так жарко». Она углубилась в свои мысли, улыбаясь им, и не заметила, как мать защелкнула сумочку. Обычно этот звук означал, что им пора было уходить. И они всегда стремительно покидали клинику. Но в этот раз мать словно боялась чего-то. Взявшись за ручку двери, она все еще медлила, будто растягивала доли секунды, а они что-то томительно пели ей в ответ: басом, безнадежно, отрывисто, глухо, скупо.
— Доктор, что же, совсем нет надежды? — наконец просительно прошелестела она. Ответа не последовало, только воздух в кабинете опять растекся теплой, удушливой волной лесного запаха, к которому почему-то теперь примешивался аромат морского ветра. «Должно быть, он покачал головою, вымытой шампунем „Бриз“, как у папы!» — опять безошибочно и весело угадывала Наташа. Ей нравилась эта игра.
… Что-то сдавленно булькнуло в горле матери, и, едва выйдя в коридор, она бессильно опустилась на мягкий, кожаный пуф возле двери, дав волю глухим рыданиям. Неловко потоптавшись возле нее долю секунды, девочка решительно протянула руку к ее щеке, пахнувшей мягкой пудрой «Roche».
— Мама, ну что ты! Ну, не плачь. Мне, ты знаешь, нравится больше угадывать Вас всех, чем видеть. Это как игра. И потом, ведь только я знаю, чем пахнет солнышко. Я уже привыкла. Мне так лучше живется. Не надо плакать, мама! — Наташа говорила тихо, серьезно, обдумывая каждое слово.
— Но ты же никогда не увидишь солнце, детка! — мать ошеломленно и больно сжала ее плечо. Наташа слегка наклонила голову набок, чтобы ослабить эти тиски отчаяния.
— И ничего, что не увижу. Оно ведь все равно не любит, когда на него смотрят. Пойдем, мамочка. Пойдем. Расскажем папе про рояль…