Двадцать пять на двадцать пять - Страница 7
Около церковной ограды (где раньше и танцевало преображенское гулянье) он сел на лавочку. Зять-бригадир и брат, сославшись на какую-то необходимость, отпросились домой.
Не смешно ли, что какой-то человек, почти легендарный для этого села, да и начинающий к тому же седеть, сидит около церковной ограды и наигрывает на простой гармони? А! Кому какое дело! Сижу и играю. Алексей Петрович надел поглубже на плечо гармонный ремень, отстегнул пуговку на узком ремешке, сдерживающем мехи, и, утвердив левую басовую часть инструмента на коленке, правую повел змеей сначала немного вниз, а потом уж и кверху.
Тут вспомнился ему отрывок из стихотворения, услышанного на одном литературном вечере и запавшего в память. Речь шла о том, что на войне русская гармонь попала в руки баварцу. Наверное, осталась в блиндаже или просто в окопе. И вот баварец сидит и играет на "военнопленной" гармони.
Играл баварец ладно, худо ли,
Но не качал он головой,
Не поднимал ее он с удалью,
Не опускал ее с тоской.
Вспомнив стихотворение, Алексей Петрович поймал себя на том, что играет он именно опустив голову, не то с печалью, не то прислушиваясь к ладам. "Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя..." - выговаривала гармонь почти словами все самозабвеннее и, в общем-то, горше. Но никто не вышел из клуба на ее зов.
Очнулся Алексей Петрович оттого, что на лавочку рядом с ним кто-то сел. Не переставая играть, гармонист повернул голову и увидел пожилую, очень уже пожилую женщину. Одета она была в выходное, как видно, платье, в синее, мелкими беленькими цветочками, а в сильно загорелых и разработанных (другого слова не подберешь) руках теребила странный для этих рук тонкий батистовый платочек. Глаза у нее синие, но словно бы на одну четверть, а то и больше, разбавлены прозрачной чистой водичкой. Волосы гладко зачесаны и на затылке собраны в узел при помощи черных шпилек.
- Ну, сыграй, гармонист, сыграй. Ни разу не слыхала твоей игры. А я, пожалуй, и подпою.
Вдруг она действительно вскочила перед гармонистом и как-то очень естественно, словно тут был круг народу и весельба и как если бы ее выдернули за руки на круг петь и плясать, пошла, помахивая своим батистовым.
Сколько раз я зарекалась
Под гармошку песни петь.
Как гармошка заиграет,
Разве сердцу утерпеть.
У тальянки медны планки,
Золоты сбориночки,
Я по голосу узнаю
Моего кровиночку.
После этого ударила дробью, и Алексей Петрович увидел, что ноги у нее крупноваты и тоже "разработанные". А на них между тем капрон и довольно-таки модные туфли с широким каблуком.
Гармонист не заметил сам, что сразу, как только вышла плясунья, оставил своего "Хаз-Булата" и теперь неистово наяривал "елецкого", и не понять было - то ли женщина подпевала гармони, то ли гармонь подыгрывала ее пению.
Ой, подруга, дробью,
Дорогая, дробью,
Кружи ему голову
Горячею любовью.
Под высокое окно
Подставляла лесенки.
Под милашкину гармонь
Подпевала песенки.
Фантастической показалась бы эта картина стороннему наблюдателю, если бы таковой оказался. Сидит москвич, и не просто москвич, но всем известный Алексей Петрович Воронин, неумело, но до гармонного захлеба рвет мехи, а перед ним пляшет и поет пятидесятилетняя телятница из соседней бригады, Раиса Егоровна Ксенофонтова. Одно и оправдание было бы им, что перебрали ради праздничка, но в том-то и дело, что оба были трезвые. Однако было тут как шапкой ударено о землю - будь что будет.
Милый мой, поверь, поверь,
Я люблю тебя теперь.
Смотри на солнце, на луну.
Поверь, люблю, не обману.
Женщина кончила плясать так же неожиданно, как и начала. Она села рядом с гармонистом, обмахиваясь платочком, и была в этом обмахивании заученность жеста, оставшегося еще с девичества, потому что на улице было прохладно и вспотеть плясунья, конечно, не успела. Не такие пляски приходилось выдерживать! Она негромко засмеялась и этим смехом все сразу сделала простым и естественным. Подурачился взрослый человек, ну и подурачился, и ничего тут особенного.
- Чай, узнал меня, Алексей Петрович?
- Конечно, узнал. Да и знать не переставал. Разве не помнишь, как позапрошлый год поехали в сельпо в Максимиху да и застряли около вашего телятника? А ты увидела наше бедствие и пошла в деревню за трактором.
- И то помню.
- Как живете-то?
- Кто? Я лично или мы вообще?
- Вообще я и сам вижу. Неплохо живете. Телевизоров развелось, мотоциклов. Даже магнитофоны.
- Да. И у моего сына мотоцикл. И телевизор у нас в переднем углу. Окно в мир, как пишут в журнале. Включил и, пожалуйста, тебе интервиденье. Только разница с окном та, что там видишь, что видно, а здесь глядишь, что покажут. Ну... и на столе тоже - не бедствуем. Яйца и мясо - круглый год. - Женщина замолчала, покосилась на профессора, словно прицениваясь, стоит ли говорить ему золотые слова. - Но пожалуй, скажу тебе: хорошо живем, а не радостно.
- Что же так?
- А с чего? Радоваться мне, например, с чего? Муж у меня пьяница. Да и не люблю я его. И не любила, можно сказать, никогда. Выскочила тогда по глупости. А вернее сказать, ради того, что хоть бы за этого. Сколько вон баб без мужиков живут, да помоложе, получше меня...
Разговаривали, а гармонист пилил и пялил потихонечку. Но тут, вывернувшись из прогона (как раз из того прокошинского прогона, через который мечталось в Москве войти в Преображенское с гармонью и удивить), громко застрекотал мотоцикл. Подпрыгивая на колдобинах и пыля, он наддал по короткой прямой и остановился около Раисы и Алексея Петровича.
- Мать, ты домой-то когда? Садись, подвезу.
- Это мой Слава, - пояснила Раиса, - Вячеслав. Ишь какой вымахал. Мотоцикл завел, телевизор, теперь магнитофон просит. Какую-то "Симу" ему с кассетами подавай. А за ним в Москву надо. И стоит не триста ли рублей. Почти корова. Шесть овец за одну игрушку отдай! Это что? А ты вырасти их, шесть-то овец...
Вдруг неожиданное решение вспыхнуло в сердце Алексея Петровича. Он быстро снял с плеча гармонный ремень, застегнул пуговки на мехах и протянул гармонь парню.
- Ну, Слава, бери. Дарю на память.