Два дня в райгороде - Страница 2
Сейчас тоже апрель, в самом начале.
Под Москвой и вокруг небольших промышленных городов где к весне снег чернеет от копоти и поэтому быстро тает, поля уже обнажились, только в оврагах, канавах и кое-где в редком сосняке лежит он смерзшейся жесткой коркой. В голубом солнечном небе, похожий на длинное перистое облако, белеет след реактивного самолета. Нарядные, красные с белым каменным узором старинные церкви, светлые желтые дома новых заводских поселков и цветные автомобили на дороге выглядят удивительно яркими в сравнении с бурой землей и серыми деревенскими избами. Но не эти избы, не поля, не церкви и ободранные сосны определяют здесь характер ландшафта — полосатые, черные с белым столбы отсчитали уже не один десяток километров, а взгляд все еще не может освоиться в великом множестве подробностей современного индустриального пейзажа, свести их к общему плану.
Бетонные виадуки пересекают наискосок железнодорожные пути. Плесневеют отравленные промышленными отходами болотца. Прутья молодых деревьев торчат вдоль высоких новых домов посреди поля. Шагают плечистые решетчатые мачты высоковольтных линий с чуть провисшими проводами. Повсюду ВИД' ны заводские трубы, краны, как бы плавящиеся на солнце стекла цеховых крыш, эстакады, какие-то усеченные дымящиеся башни…
Все это, конечно, уже не городское, столичное, но еще и не сельское, районное. Здесь еще не чувствуешь себя путешественником, так велика, я бы сказал, сила московского притяжения. Нужно проехать примерно километров сто от Москвы, и оттуда начнется наша дорога на Райгород.
Меж тем Андрей Владимирович рассказывает, как десять лет тому назад познакомился с Натальей Кузьминичной. Он поступил тогда работать на опорный мелиоративный пункт в Ужболе, ему понравился дом Натальи Кузьминичны, и он попросил, чтобы она сдала ему в наем горницу. Поколебавшись, Наталья Кузьминична согласилась, однако вечером, когда он привез из Райгорода свои вещи, она встретила его холодно, отчужденно, даже на порог не пустила, сказав, что никакие ей жильцы не нужны.
«Куда же я теперь пойду… на ночь глядя?» — проговорил Андрей Владимирович. «А куда хошь, — сказала Наталья Кузьминична, — мне-то что».
С Андреем Владимировичем я знаком вот уже скоро шесть лет. Эту историю я слышал много раз, причем рассказывается она всегда при Наталье Кузьминичне. Наша приятельница обычно смущается и краснеет. «Полно тебе уж, — говорит она и чем-то напоминает застенчивую девушку, хотя ей без малого пятьдесят, — нешто я знала…» Вообще-то она человек решительный, прямой, простодушно-грубоватый, и эта милая робость, эта чуть жеманная стыдливость не столько черта характера, сколько предписанная деревенским этикетом манера поведения.
В этом последнем я убедился, наблюдая Наталью Кузьминичну в ее деловых отношениях с незнакомыми людьми, — тут уж она робеть не станет. И на городском рынке, куда она привезет молоко и ягоды, и в магазине, выбирая какой-нибудь бидон или мануфактуру, и в чужом лесном селе, где она торгует сено или дрова, Наталья Кузьминична держится просто, деловито, если надо — с несколько бесцеремонной прямотой. Впрочем, ее живой, быстрый ум и врожденное чувство собственного достоинства позволяют ей и в тех случаях, когда хороший тон требует стыдливой робости, деликатно определить черту, за которой застенчивость становится тягостной, смешной.
Красная от смущения, потупившись, не решаясь отойти от дверного косяка, стоит она, бывало, в доме Грачевых, наших общих райгородских знакомых, и отвечает на вопросы кого-либо из остановившихся здесь приезжих. Постепенно речь ее приобретает все большую свободу, естественность, остроту. Если разговор вдруг зайдет об охоте, — как там у них под Ужболом, есть ли «места»? — Наталья Кузьминична заметит со сдержанной усмешкой, что какие бы места ни были, все равно, говорят, хороший охотник в год простреляет корову, а плохой так и три. Или же, освоившись, однако все еще отказываясь оставить кухню и сесть за стол, к чаю, она сама начнет спрашивать, какие, мол, в Москве новости, и тут же скажет, что хороша, конечно, Москва, а только против Ужбола больно шумна. Ее интересуют самые неожиданные вещи, иной раз весьма далекие от повседневного деревенского обихода, — к примеру, откуда известно, что земля вертится. «Не знаю, — рассуждает она, и по ее поблескивающим, веселым глазам не поймешь, всерьез это или в шутку, — может, ночью и летаю в Песошню, а только утром, как легла с вечера в Ужболе на печи, так и проснулась». А потом, развязав шаль и опустив ее на плечи, простоволосая, прихлебывая чай, она с увлечением рассказывает всякие деревенские случаи, удивляя внезапностью характеристик. «Как Наполеон!» — сказала она однажды о пьяном до помрачения разума мужике, который, соскочив с лошади, стремительной поступью двинулся к клубу, грозясь поджечь его.
С Натальей Кузьминичной мы стали друзьями уже во вторую нашу встречу, около шести лет назад, — первый раз я увидал ее незадолго до этого, когда приехал к Андрею Владимировичу в Ужбол, но тогда мы и словом не обменялись. За такими же разговорами подружилась она в том же доме Грачевых и с Сергеем Сергеевичем, архитектором, реставрирующим здешний кремль. На первых порах он снимал у Грачевых комнату, и Наталья Кузьминична, помню, говорила мне с несколько деланным удивлением и не без гордости, что никак не поймет, почему это Михаил Васильевич и Дарья Васильевна считают своего постояльца человеком замкнутым, молчаливым, — с ней, например, он обо всем разговаривает.
«Эх, Наталья, Наталья!» — прерывает мои размышления Андрей Владимирович.
Не трудно догадаться, что этим он хочет сказать то, о чем говорить мы избегаем. Неужто операция, которую на этих днях должны сделать Наталье Кузьминичне, подтвердит грозное предположение врачей?
А впереди нас меж тем совсем другая легла дорога. Она то поднимается вверх, то опускается вниз, и вершины холмов, через которые она идет, режут ее на прямые серые полосы из которых каждая последующая чуть уже предыдущей. Дух захватывает от этой прямолинейной, брошенной далеко вперед, в самое небо, твердой ленты асфальта.
«По стрелябии отмерена!» — с восхищением говорит о дороге Андрей Владимирович, и то, что он, старый инженер, на крестьянский лад произнес слово «астролябия», то, что он вообще назвал этот замененный теперь теодолитом геодезический инструмент, опять-таки для него очень характерно. Много больше тридцати лет работает он на разного рода земляных работах, и в некоторых его словечках, во всей повадке угадывается иной раз старинного закала русский землекоп, грабарь, с которым он разбивал канавы на болотах, то и дело хлопая налившихся кровью комаров, хлебал отдающую дымом похлебку возле вечернего костра, заваливался спать в свежее сено. Он мне однажды рассказывал, как в молодости, когда еще был бедным студентом, подрядился работать десятником на осушке болот и купил себе лапти, в которых, если нет сапог, удобно шагать по болоту, — лапти ведь воды не держат! — и как его рабочие, сами работавшие в лаптях, решили купить ему в складчину сапоги, чтобы не ронял он достоинства артели.
Восклицание Андрея Владимировича заставляет подумать еще и о том, как ловко и удобно приспособит иногда не шибко грамотный человрк иностранное слово, будто инструмент по руке выбрал. «Стрелябия!» — да ведь тут чудится стрела, с полетом которой можно сравнить прямизну дороги.
В лесу по обеим сторонам шоссе, между деревьями и синими тенями от них, ослепительно сияет снег. Если выйти из машины, можно увидеть, что в ельнике, как мелкая травка на ситце, печатным узором лежат на твердом снегу зеленые иглы, а в ольшанике, тоже наподобие ситца, снег украшен черными, сухими прошлогодними шишечками. От снега тянет холодком, а солнце пригревает уже по-весеннему, и в воздухе стоит совсем весенний запах сырой, теплой хвои, влажных, нагретых солнцем веток березы, ивы, осины, ольхи. Почки на деревьях еще крепкие, твердые, через месяц, не раньше, выбросят они пахучие листья. Это пахнет кожица на почках, тонкая кожура веток. Благодаря яркому свету, должно быть, начинает казаться, что деревья окутаны желтоватой, отливающей зеленым дымкой.