Дуэли и дуэлянты: Панорама столичной жизни - Страница 5
Для человека дворянского авангарда следование велению высокого долга предопределено было понятием чести, а осознание долга, в свою очередь, формировало это понятие. Недаром, печально глядя на нравственное и общественное падение дворянства в николаевские времена, Пушкин считал необходимым учить новые поколения дворян «чести вообще». И здесь наличие права на дуэль представлялось ему суровым, но великим средством воспитания.
Право на дуэль всю жизнь оставалось для Пушкина гарантией окончательной независимости, последней, но незыблемой опорой. В принципе отрицая мятеж как средство переустройства мира, он не исключал его неизбежности и необходимости в обстоятельствах чрезвычайных. В последние годы дуэль оказалась для Пушкина узаконенной требованиями чести формой мятежа с оружием в руках.
К осознанию этой позиции он пришел не сразу — она сложилась в тридцатые годы. Но он последовательно шел этим путем с юности.
В южный период помимо общих категорий его тревожили и определяли его поведение вещи весьма конкретные. Странность его положения — первый поэт России и, соответственно, фигура общенационального масштаба, но при этом, по другой шкале, мелкий чиновник и нищий дворянин — порождала в нем острое ощущение опасности, ежеминутной возможности покушения на его достоинство. Для этого покушения не нужно было специальной злонамеренности. Достаточно было оценить его по второй шкале и отнестись к нему как к коллежскому секретарю двадцати одного года. Он это отлично понимал и исчерпывающе сформулировал: «Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое».
В Кишиневе он как бы вел превентивную войну. Он создавал себе репутацию бретера и, рискуя жизнью, неоднократно ее подтверждал потому, что защищал в себе достоинство поэта-свободолюбца и человека дворянского авангарда. Подоплекой его нелепой, на первый взгляд, ссоры с Рутковским было произошедшее накануне политическое столкновение.
Люди, отдаленно его знавшие, воспринимали этот стиль поведения только как проявление дурного характера. Декабрист Басаргин, человек умный и щепетильный, наблюдавший Пушкина в южный период — в Одессе и ранее, вынес ему такой приговор: «Я еще прежде всего этого имел случай видеть его в Тульчине у Киселева. Знаком я с ним не был, но в обществе раза три встречал. Как человек он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisance и желание осмеять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно, а умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков, но они счастливо ему сходили с рук». Характер у него и в самом деле был нелегкий, но отнюдь не все обладатели дурных характеров стрелялись тогда по нескольку раз в год.
Он не мог снести даже тени оскорбления потому, что, во-первых, осознавал себя Пушкиным, во-вторых, представлял группу дворян, которая была солью России.
Ф. И. Толстой-Американец
Рисунок Пушкина. 1823 г.
В канун южной ссылки его путь пересекся со зловещим путем графа Федора Ивановича Толстого, Толстого-Американца. Пушкин не без оснований считал, что Толстой распускал о нем оскорбительные слухи, и решил опровергнуть их дуэлью.
Федор Толстой — храбрец, шулер, остроумец, человек совершенно безнравственный — к тому времени уже убил на поединках нескольких противников. Предание приписывает ему одиннадцать смертей. Во всяком случае, сохранились точные мемуарные свидетельства о двух его дуэлях со смертельным исходом. Служа в гвардии, он в течение одной недели убил капитана Генерального штаба Брунова и прапорщика лейб-егерского полка Нарышкина. Причиной обоих поединков была его невоздержанность на язык, его склонность к острым и оскорбительным шуткам и сплетням. Дворянин Пушкин не мог пренебречь клеветой Толстого-Американца не только из-за личной обиды, но и потому, что тень не должна была лечь на поэта Пушкина.
Предстоящая дуэль с Толстым во многом определила его поведение. Толстой — великий дуэлянт, бретер-убийца, легко бравший на душу чужую смерть, превосходный стрелок и опытнейший поединщик — и на этот раз пустил бы в дело свое страшное искусство, тем более, что инициатором дуэли был Пушкин.
Эта скорая и неизбежная, по мнению Пушкина, встреча заставляла его непрестанно испытывать себя — не только часами сажая в стену пулю за пулей и укрепляя руку ношением железной трости, но и подставляя грудь под чужие выстрелы, вырабатывая ту особую психологическую сноровку, которая помогает дуэлянту вести себя у барьера максимально целесообразно, вырабатывая безотказный механизм поведения, свойственный профессионалам.
Неожиданная ссылка отодвинула события конца десятых годов. Привезенный в двадцать шестом году в Москву, Пушкин в тот же день отправил Толстому вызов, но прошедшее пятилетие притупило для него остроту оскорбления, а Толстой постарел и больше не жаждал крови. Катастрофа 14 декабря радикально изменила общую ситуацию и осветила прошлое новым светом. Стало не до сведения счетов — даже таких. По желанию Толстого они помирились.
Предвидя роль дуэлей в своей судьбе, он жадно интересовался всем, что касалось поединков. «Дуэли особенно занимали Пушкина», — вспоминал Липранди.
Неистовства молодых людей
…Зайдя в огород, дрались и кричали караул.
Идейная дуэль в жизни российских дворян была явлением определяющим, но нечастым. Крупный пунктир идейных дуэлей на протяжении екатерининского, павловского, александровского царствований окружала буйная, веселая, иногда анекдотическая стихия дуэлей случайных, нелепых, но кончавшихся подчас довольно скверно.
До самого конца XVIII века в России еще не стрелялись, но рубились и кололись. Дуэль на шпагах или саблях куда менее угрожала жизни противников, чем обмен пистолетными выстрелами. («Паршивая дуэль на саблях», — писал Пушкин Дегильи.)
В «Капитанской дочке» поединок изображен сугубо иронически. Ирония начинается с княжнинского эпиграфа к главе:
Хотя Гринев дерется за честь дамы, а Швабрин и в самом деле заслуживает наказания, но дуэльная ситуация выглядит донельзя забавно: «Я тотчас отправился к Ивану Игнатьичу и застал его с иголкою в руках: по препоручению комендантши он нанизывал грибы для сушенья на зиму. „А, Петр Андреич! — сказал он, увидя меня. — Добро пожаловать! Как это вас бог принес? по какому делу, смею спросить?“ Я в коротких словах объяснил ему, что я поссорился с Алексеем Иванычем, а его, Ивана Игнатьича, прошу быть моим секундантом. Иван Игнатьич выслушал меня со вниманием, вытараща на меня свой единственный глаз. „Вы изволите говорить, — сказал он мне, — что хотите Алексея Иваныча заколоть и желаете, чтоб я при том был свидетелем? Так ли? смею спросить“. — „Точно так“. — „Помилуйте, Петр Андреич! Что это вы затеяли? Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье — и разойдитесь; а мы вас уж помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его: бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него не охотник. Ну, а если он вас просверлит? На что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?“».
И эта сцена «переговоров с секундантом», и все дальнейшее выглядит как пародия на дуэльный сюжет и на самую идею дуэли. Это, однако же, совсем не так. Пушкин, с его удивительным чутьем на исторический колорит и вниманием к быту, представил здесь столкновение понятий двух эпох. Героическое отношение Гринева к поединку кажется смешным потому, что оно сталкивается с представлениями людей, выросших в другие времена, не воспринимающих дуэльную идею как необходимый атрибут дворянского жизненного стиля. Она кажется им блажью. Иван Игнатьич подходит к дуэли с позиции здравого смысла. А с позиции бытового здравого смысла дуэль, не имеющая оттенка судебного поединка, а призванная только потрафить самолюбию дуэлянтов, несомненно, абсурдна.