Дуэль четырех. Грибоедов - Страница 32
Известившись о совершенном откровенном кощунстве, всполошилась «Беседа». Внезапно объявившийся в литературе Загоскин, ополченец недавний, бывший под Данцигом, простодушный до крайности, однако же вспыльчивый, неумный, но добрый, в защиту Шаховского пристроил на сцене «Комедию против комедии, или Урок волокитам», написанную почти так же легко и свободно, как писал Шаховской, в которой отдубасил многих противников, в том числе Фольгина, сценический псевдоним остроязычного и злобного Вигеля.
Он был поражён, наблюдая столпотворенье умов, ещё незнакомый с истребительными литературными нравами. На его вкус, комедийка Шаховского была довольно пуста, хотя и блестяща, а хулители Шаховского слишком ребята и глупы. Её прелесть он находил в одной злободневности, без которой театр не театр, тогда как достойным таланта почитал он только трагедии, в образец себе взявши эллинов, а комедии так, вздор и проба пера, так что остервенелая брань, по его представлениям, чересчур далеко зашла за границы пристойности. К тому же брань затянулась и оттого сбивалась на фарс. Он тоже мимоходом пустил эпиграмму. Она насмешила Катенина. Шутки ради они отправили Гречу громадный пакет, предварительно дав наставления денщику.
Греч день спустя тиснул в «Сыне отечества» немилосердно растянутый фельетон, переполненный однообразным его остроумием:
«Наслышавшись об этой комедии очень много, я хотел было… порядочно разобраться… и начал: «Сия комедия…» Вдруг раздался за мной громкий, грозный голос: «Здравия желаю!» Хотя я журналист, следственно, человек полувоенный, но, признаюсь, вздрогнул от неожиданного приветствия, оборотился и увидел вошедшего в комнату гренадера, вершков двенадцати, в пяти медалях. Он держал в руке большой пакет…»
Далее между фельетонистом и гренадером, то есть Катенина денщиком, произошёл диалог:
– К вам, сударь!
– От кого?
– Не велено сказывать.
– Кто же бы это?
– Командеры!
Тут гренадер подал книгу:
– Извольте расписаться.
Далее Греч продолжал:
«Нечего было делать. Я взял послание «К «Сыну отечества» и расписался, вестовой гренадер обернулся направо кругом, топнул и вышел…»
Греч распечатал пакет и нашёл там от самого Аполлона приказ:
Гречу оставалось только вздохнуть:
«Что прикажете писать после этого…»
Тем временем получил он отставку. На беду его, по обязанности, об ней возвестили газеты. Узнавши об новом своеволии любезного чада, матушка, впавши, по обыкновению, в гнев, задержала высылку денег, почитая голод вернейшим источником благоразумия. Ещё на беду, отказался он перед тем от части небольшого наследства, которая следовала ему после смерти Сергея Иваныча Грибоедова, не находя на неё за собой никакого сыновьего права, и передал её сестре Маше, и без того засидевшейся с малым приданым в девицах.
Он вдруг оказался без средств. В те же дни Степан испросил себе длительный отпуск и отправился в родовую деревню, найдя нужным позаняться винным заводом, приходившим в расстройство. Большая квартира Степана оказалась не по карману. Он снял тесную комнатку на одной лестнице с Шаховским в Офицерской, в небольшом деревянном доме Лэфебра, что против дома Голидия, обиталища многих бедных артистов и служителей театральной дирекции.
Безденежье и свобода произвели на него необычайное действие. Совместными усилиями они точно толкали его веселиться. Он повсюду бывал. Шаховской таскал его в заседания «Беседы любителей российского слова», оживившейся и крепшей после войны, гордившейся тем, что остерегала с невиданной прозорливостью против неблаговидного поклонения коварной и распутной Европе. Ныне она защищала против засилья бездушного французского языка чистопородное и непорочное русское слово, на том основании, что Россия этой распутной Европе, обратившей в пепел и в кострище древнюю нашу святыню, своей многой кровью воротила свободу.
Заседания совершались в доме Державина на Фонтанке, в великолепной, обширной, освещённой пламенно зале, с виду походившей на храм. Середину залы занимали столы, за которыми помещались постоянные члены «Беседы». Чуть поодаль были расставлены удобные кресла для почётных и почтенных гостей. Прочим посетителям, впускаемым по билетам, предназначались обыкновенные стулья, расставленные в три уступа у стен. Декорации расставлял Шаховской, чрезвычайный обожатель сильных эффектов. Шаховской же для пущего блеска собраний придумал правило появляться всем дамам только в белоснежных нарядах, статс-дамам в портретах, вельможам и генералам в лентах и при звёздах, всем прочим в парадных мундирах, так что, кажется, один только он, приятель и гость Шаховского, отставленный недавно корнет, губернский секретарь, не состоящий на службе, был в чёрном фраке, даже у толстейшего Шаховского отыскался мундир с замысловатым шитьём театрального ведомства.
В подражание Государственному совету, «Беседа» разделялась на четыре разряда. Во главе каждого восседал председатель, в подмогу председателю имелся ещё попечитель. На посту попечителей пребывали граф Завадовский и Мордвинов, министр народного просвещения Разумовский и министр юстиции Дмитриев. Немалое число поэтов, истинных поклонников старины, приняты были в члены и в члены-сотрудники. Посреди этого роя теснился вечно сонный и мудрый Крылов.
Впрочем, разряды не имели никакого значения для предмета бесед, и места за столом занимались не по огромности и блеску таланта, а по установленным государем чинам, что за рабская страсть, в семье поэтов постыдная, непозволительная!
Между тем в своём чёрном фраке, не имея достоинств, уселся он в кресле почётных гостей, о чём похлопотал для него Шаховской, поспевавший повсюду, и, сделавши вид, что превратился весь в слух, поглядывал изредка по сторонам, то прямо в очки, то обок очков.
Чтение тянулось что-то уж слишком томительно долго, часов около трёх. Главная мысль сводилась как будто к тому, что торжеству российской словесности должно предшествовать торжество твёрдой веры в самобытность и в несокрушимую силу России, однако ж излагалась она такими запутанными, такими тяжеловесными фразами, что улавливалась настолько предположительно и с таким величайшим трудом, что он чуть не вспотел, да, слава Богу, оратор закруглил-таки речь.
Всё же, по его наблюдению, ни продолжительность, ни тяжеловесность, ни запутанность речи решительно никого не смутили. По холодным торжественным ликам сановников невозможно было прочесть, слушали или не слушали это хитроумное толкование процесса созидания несомненных шедевров приглашённые генералы и светские дамы, но было видать, что они не скучали, а с твёрдостью духа отправляли свой патриотический долг.
Наконец, обречённо вздохнув, поднялся Крылов, в затрапезном обширном своём сюртуке, в высочайшем жабо, испещрённом жирными пятнами подливок и соусов, этими явственными следами многих гастрономических утешений, с величественной тяжёлой большой головой, с небрежно приглаженными серебристыми волосами, с отвислыми, жирными, далеко не старческими щеками, с большим, серьёзным, правильным ртом, с ленивым, почти апатичным выражением на лице, сквозь которое едва пробивались юмор и ум, с неподвижным взглядом из-под полуопущенных век, неуклюжий и толстый, медведь и медведь, и стал неторопливо, нет, не читать, а рассказывать, натурально, непринуждённо и внятно, голосом напирая слегка, обозначая лишь ударением смысл, наивно вначале сказав:
– «Мирская сходка», это заглавие, вот в чём состоит.