Драматические произведения. Повести. - Страница 85
Я соскучился по Варочке и однажды, отпустивши фельдфебелей, зашел к ним в комнату, и, как прежде бывало, Варочка читала житие Варвары-великомученицы, а Туман сидел напротив нее и нянчил на руках Еленочку. Я никогда не забуду эту истинно нравственную картину!
После моего визита, на другой день, Туман пришел ко мне, по обыкновению, и после рапорта сказал:
— Ваше высокоблагородие! Я думаю оженыться, щоб люды головою не кивали та пальцями на нас не показувалы.
«Благороднейший ты человек», — подумал я и в тот же день испросил ему у полкового командира позволение, а в следующее воскресенье я присутствовал на свадьбе Тумана в виде посаженого отца.
Варочка и после свадьбы долго еще все была грустная, задумчивая и никуда не выходила, кроме церкви. Тумана она попрежнему называла своим татом и часто плакала, глядя на него, когда он ласкал ее Еленочку, как будто свое родное дитя. Мало-помалу она как будто начала забывать свое прошедшее, стала заходить в мои комнаты, сначала в мое отсутствие, а потом и при мне. Белье мое и все, что требовало женского глаза, она взяла под свою опеку, и лучше и аккуратнее хозяйки требовать нельзя было. Однажды поутру приходит она ко мне с Еленочкой на руках, веселая такая, счастливая. Я предложил ей чашку чаю, посадил около себя и стороною повел речь о том, как она убежала и где была спрятана капитаном до поездки в Вологду. Сначала спросил я ее, бывает ли она у фельдшерши.
— Никогда не бываю, — отвечала она.
— Почему же ты не бываешь? — спросил я. — вы были такие короткие приятельницы.
— Хороши приятельницы! Она гнусная, лукавая женщина! Если бы не она, я бы до сих пор ничего не знала. Это она все наделала, — и Варочка заплакала.
Немного погодя я сказал:
— Да, таки порядочных хлопот ты нам тогда наделала: бедный Туман чуть в могилу не отправился. Но я до сих пор не могу понять, где ты была спрятана, потому что я тогда все мышьи норки перерыл в городе. Расскажи, сделай одолжение, как это так случилось?
— А вот как, — сказала она, утирая слезы. — Помните, в тот день первый снег выпал. Фельдшерша, будь она проклята, подговорила меня покататься с нею вечером, я и ушла к ней без спросу и свечу и книгу оставила на столе: думала, сейчас ворочуся, и никто не будет знать, где я была. Прихожу я к фельдшерше, а у нее самовар на столе. Она налила мне чашку чаю: чай был такой вкусный, что я попросила и другую, а потом и третью, и мне стало так хорошо, так весело, что я готова была плясать. Я про все на свете тогда забыла. В это время против окон на улице остановились сани. Мы вышли, сели и поехали. Долго мы ездили по городу, так долго, что мне спать захотелось, и так захотелось спать, что я не помню, как я и заснула. Проснулась я в теплой комнате; было темно, только в маленькие скважины сквозь ставни пробивался свет. Я стала припоминать вчерашнее катанье, но только и могла припомнить один чай и фельдшершу, и то как во сне. Вскоре отворилася дверь, и ко мне вошла деревенская старуха со свечою в руках. И я спросила ее:
— Где я?
— У добрых людей, — отвечала она.
— Как же я здесь очутилась?
— Тебя на улице подняли: знать, шальные кони из саней выбросили. Не нужно ли тебе чего? — спросила она, ставя на стол свечу.
— Не нужно ничего, — отвечала я, и старуха взяла со стола свечу и вышла вон, защелкнувши на крючок двери за собою.
Я все думала, где я и что со мною хотят делать? Долго я думала и, наконец, опять заснула. Когда проснулась я во второй раз, то уже свету в скважинах не видно было, голова у меня не то что болела, а кружилась, хуже всякой боли. Я стала плакать. Вошла опять та же самая старуха со свечой и начала меня утешать, предлагая мне чаю и разных лакомств. Я отказывалась и только просила ее, чтобы она сказала мне, где я. Спрашивала про вас, про тата, про город наш — далеко ли он. Старуха отвечала, что ни вас, ни тата не знает, а про такой город побожилася, что отроду и не слыхивала. Потом предложила она мне чаю, — я отказалась; предложила ужин — я тоже отказалась. И старуха зажгла лампадку перед образом и вышла из комнаты. Я вскочила с постели и бросилась к двери, но старуха успела ее защелкнуть на крючок. Немного погодя послышался за дверью мужской голос. Голос был мне знакомый, но я не смогла припомнить, где я его слышала. Голос спрашивал:
— Ну что, ей лучше теперь?
И старуха отвечала:
— Все равно, батюшка, бредит и мечется.
— Ну, хорошо, — говорил тот же голос, — я ей завтра лекаря пришлю.
«Неужели это они обо мне говорят? Неужели я в самом деле нездорова?» — подумала я. Лекарь, однако, не приходил, и я успокоилась.
Долго, долго я сидела в этой проклятой тюрьме. Я чуть было с ума не сошла от скуки: кроме отвратительной старухи, я во все это время никого не видала. Только уже за день перед тем, как взять ему меня с собою, вошла ко мне фельдшерша с узлом в руке. Я, как родной матери, обрадовалась ей; она принялась меня утешать и сулить мне бог знает какие радости в будущем, с тем только, чтобы я во всем ей покорилась. Она предложила мне остричься и одеться в мужское платье. Я было отказалась, но она пригрозила мне вечною тюрьмою, и я повиновалась. У ней с собою были ножницы, и она сейчас же остригла мои косы. Господи, как я тогда плакала! Потом вынула из узла мужское платье и одела меня и только начала было восхищаться мною, как я хороша в этом наряде, как вошла старуха и сказала: «Приехали». Мы поспешно вышли на двор. Уже было темно, за воротами стояли две кибитки — одна большая, а другая поменьше. Усадила меня фельдшерша в большую кибитку, перекрестила, и лошади тронулись с места, остальное вы уже знаете, — проговорила она и заплакала.
Вскоре началася польская революция , и нашему корпусу велено было двинуться в Литву. Я отослал, что было лишнее, к себе домой на хутор и уговорил Тумана, чтобы он и Варочку с ребенком отпустил ко мне на хутор с обозом. Он так и сделал, и мы двинулися в поход налегке. По окончании кампании я взял отставку в чине полковника, а в скором времени вышла отставка и Туману, и он пришел ко мне на хутор. Я думал было его сделать у себя приказчиком, но так как мне самому делать было нечего около моего мизерного хозяйства, то я и отдал ему в содержание корчму, что около Эсмани, бесплатно, за прежние его услуги, и Викторкови моему завещал то же делать, когда меня не станет.
— Что я и [буду] делать до конца дней моих.
Виктор N. N.
Прочитавши этот рассказ, я призадумался, и в воображении моем грубый ветеран-корчмарь преобразился в такого человека-христианина, как дай бог, чтобы [все] были хоть немного похожи на него. Отрадное это размышление прервано было восклицанием: «Черт знает что!» Дверь растворилась, и в комнату вошел мой приятель, держа в руках мою гармонику и повторяя: «Черт знает что! Я думал, что он ей что-нибудь доброе подарил. Полтина! Больше полтины не стоит!»— и, увидя у меня свою рукопись в руках, как бы опомнился и сказал:
— Что, какова повесть? Али ты ее еще не дочитал?
— Как раз перед вашим приездом кончил, — отвечал я.
— Ну как, по-твоему, стоит напечатать или нет?
— И очень даже!
— Вот то-то и есть! А они, дурни, думают, что не читавши ничего, то ничего и не напишешь. А вот же и написал!
— Позвольте мне ее переписать, так, для памяти, — сказал я.
— Вот еще, переписывать! Возьмите так, как есть, и хоть напечатайте ее, только с тем, как я вам и прежде говорил, чтобы не выставлять моего имени.
Я дал слово. На дворе было уже темно. Напившись чаю, мы погуторили еще немного, оделись и поехали в город, в исторический николаевский собор, «Деяния» слушать .
После заутрени приятель мой поехал к себе на хутор, как он говорил, по хозяйству распорядиться, и, как после оказалось, затем только, чтобы соблюсти долг приличия, то есть натянуть фрак на независимые плечи. Я же, как никого не имел знакомых и не имел охоты знакомиться, то нашел эту церемонию лишнею и остался в городе в ожидании обедни. Погода (что весьма редко случается в это время года) стояла хорошая. Улицы были почти сухи, и я пошел шляться по городу, отыскивая то место, где стояла знаменитая Малороссийская коллегия и где стоял дворец гетмана Скоропадского , — тот самый дворец, в котором он чествовал Данилыча , когда он заехал поблагодарить гетмана за гостинец, то есть за город Почеп с волостию. А Данилыч, не будучи дурак, да к почепской волости и отмежевал посредством немецкой астролябии сотню Балаклинскую, Мглинскую и половину Стародубской, да и заехал в Глухов благодарить гетмана, а простоватый Ильич, ничего не ведая, знай угощает своего светлейшего гостя, аж пока светлейший гость, в знак благодарности, велел скласть на площади против дворца каменный столб и вбить в него пять железных спиц: одну для гетмана, а прочие для старшин, если они хоть заикнутся перед царем про немецкую астролябию. Однакож старшины не устрашились и, будучи в Москве, пожаловались на грабителя, за что наперсник и был оштрафован.