Дождь в разрезе - Страница 6
Упрек Брюсову в попытке повенчать действительность с призраком и справедлив и нет. Не сам ли Брюсов не без эпатажа декларировал: «Я действительности нашей не вижу, / Я не знаю нашего века»? И не сам ли Анненский, несколькими страницами ранее, призывал в восприятии поэзии «отказаться от непосредственных аналогий с действительностью»?..
Что такое вообще эта «действительность» (не в последнюю очередь – урбанистическая) для поэта?
Какова она в современном – уже не Анненскому, а нам – лиризме?
Осознание Пещеры
Символам просторно играть среди прямых каменных линий, в шуме улиц… Они скоро осваиваются не только с тревогой биржи и зеленого сукна, но и со страшной казенщиной какого-нибудь парижского морга, и даже среди отвратительных по своей сверхживости восков музея.
Итак, с одной стороны – реальность. Социальная, природная, бытовая. Как говорил один знакомый: «Никогда так не ощущаю действительность, как когда перебегаю улицу, особенно на красный свет». Именно это, возможно, имел в виду Анненский, когда писал о «грубости» жизни, ее способности «вцепиться» в поэта. И – как-то отразиться в стихах.
С другой стороны, все наши восприятия всегда каким-то образом конструируются: авторитетами, образами, текстами. В том числе, и поэтическими. Так восприятие осеннего леса в определенной степени обусловлено массивом строк о «золотой осени». И, как я попытался показать в предыдущей статье, огромное количество стихотворений отражает огромное же количество других стихотворений. Изредка в улучшенном, чаще – в законсервированном и, следовательно, ухудшенном виде.
Если вернуться к платоновской Пещере, с которой и начался разговор о поэзии 2010-х, можно заметить, что первый взгляд – это взгляд узников, прикованных к стенам пещеры. Которые видят «только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков». Это такой наивный реализм, при котором стихи делаются по принципу «что вижу, о том и пою». Или, с небольшой модификацией, – «что чувствую, о том и пишу».
Второй взгляд – взгляд тех же платоновских узников, только более информированных. Более умных. Понимающих, что многое из того, что они принимают за действительность, – лишь мерцание «теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры». А в наши дни, с экспансией второй, виртуальной реальности, – и теней этих теней.
Этот взгляд можно назвать осознанием Пещеры. Пониманием иллюзорности, «невсамделишности» многого того, что большинству кажется самой что ни на есть реальностью.
Обострилось это понимание, кажется, где-то на границе 2000-х. Немного схлынула постмодернистская игра в бисер. Стало ясно, что говорить либо не о чем, либо нет языка, чтобы о чем-то сказать. Стало невозможно спрятаться за культурность, прикрыть срам цитатой. Нужно было выходить из книжного шкафа – ощупывая новую реальность, новые иллюзии.
В прозе попытку осознания этой «пещерности» бытия, его загроможденности иллюзиями и подобиями, предпринял Пелевин. Но каждый раз за пределами одной иллюзии Пелевин находил другую, за пределами другой – еще одну.
Пещера – без конца и без края.
Поскольку рядом с «первой» реальностью возникла и заветвилась «вторая», виртуальная реальность. Которая и ярче, и агрессивней.
Перечитывая очерки Анненского, ловишь себя на мысли, что началось это уже тогда, столетие назад.
С распространением синематографа и электрического освещения: первый открывал мир абсолютно реальной иллюзии, второе – превращало в иллюзию сам реальный мир…[10] Сегодня человек уже настолько облеплен этой материей иллюзорного мира, что впору говорить не о «конструируемости» реальности виртуальными технологиями, а о прямой ее подмене ими.
Это загромождение действительности виртуальными «тенями на стене пещеры», тенями теней, создает ощущение, что единственная реальность за пределами этих виртуальностей – реальность небытия, смерти, что, на мой взгляд, довольно точно отражено в стихотворении молодого московского поэта Бориса Кутенкова:
Может ли поэт вырваться из этой квазиреальности? И – куда (кроме «мирного тихого кладбища», разумеется)? В другие страны (та же иллюзорность, заботливо взращиваемая турбизнесом)? В «культуру» (вернуться в «книжный шкаф»)?
Уехать из мегаполиса?
Стихи в большом городе
Символизм в поэзии – дитя города. Он культивируется и он растет по мере того, как сама жизнь становится все искусственнее и даже фиктивнее.
Поэзия – как минимум, несколько последних столетий – феномен урбанистический. Поэт может родиться в деревне, может жить в деревне. Но становится поэтом только в городе. Именно город – крупный, столичный – дает ему возможность общения с другими поэтами, издания и обсуждения своих стихов.
Да и в городе поэт всегда мог при желании найти место потише, попатриархальнее.
Такими «деревенскими уголками» очень долго отличалась Москва. За последние лет двадцать, однако, остатки тишины и патриархальности оказались смытыми начисто. Город окончательно приобрел черты технополиса, перенаселенной пустыни… Уже в 1930-е Пастернак жаловался, что в Москве строят дома не для людей, а «для формул»; сегодня «формулы» – имиджи, клоны, симулякры – сами обживают город, его вторую реальность. В которой «все хотят быть роботами» (как назывался сборник стихов Ф. Сваровского).
Почему речь зашла о Москве?
Москвоцентризм – одна из объективных черт современной русской поэзии. Трехчленка Питер – Москва – остальная Россия в последние десятилетия трансформировалась в: Москва и не-Москва. В «не-Москве» могут действовать прежние поэтические центры, возникать новые. Тот же Питер, или Екатеринбург, или Владивосток… Москва начинает и выигрывает. Поэты остальных центров – и российских, и диаспоральных – не могут игнорировать то, что происходит в московской поэзии, осуществляя своего рода ментальную миграцию в Москву (зачастую – и вполне физическую).
В современном «московском тексте» происходит сжатие времени, сжатие самой материи поэзии. Как у Яна Шенкмана («Новый мир», 2010, № 6):