Довлатов и окрестности - Страница 14
В другой раз на рынок зашел. Спрашиваю у бабушки, откуда молоко. Из Рязани, говорит. Я умилился: моя, мол, родина.
– Не похож, – отчеканила в ответ старушка.
В России евреем быть проще, чем в Америке. За океаном все быстро забывают о национальном вопросе. В моем городке, скажем, много и армян и турок. Я часто вижу, как они толкутся в одной ближневосточной лавке – их примирила бастурма. А в соседнем городе есть хорошая футбольная команда, вся – из югославов: и сербы тут, и хорваты, и боснийцы.
Евреи тоже мало кого волнуют. Помню, сын пришел из новой школы и рассказывает, что есть у них главный хулиган, фамилия – Кац. Мы смеемся, а он не понимает почему.
Только к нашим эмигрантам все это не относится. Евреи для русской Америки – всегда тема. Причем для многих если тема – не евреи, то это и не тема. Есть у меня знакомый, который сразу отходит, когда говорят не о евреях. Я сам слышал, как он отстаивал версию инопланетного происхождения иудейского племени. Довлатов в одном письме о нем отзывается с удивлением. Он, пишет Сергей, “глуп почти неправдоподобно для еврея”.
В Америке Довлатов сперва пытался если и не стать, то казаться евреем. Раньше он туманно писал, что принадлежит к “симпатичному национальному меньшинству”, теперь уверенно упоминал обе половины. Сергей даже пытался изображать национальную гордость: “Мне очень нравилась команда “Зенит”, – слегка льстил он читателю, – потому что в ней играл футболист Левин-Коган. Он часто играл головой”.
На самом деле Довлатову было все равно. “Антисемитизм – лишь частный случай зла, – писал он, – я ни разу в жизни не встречал человека, который был бы антисемитом, а во всем остальном не отличался бы от нормальных людей”.
Национальная индифферентность Довлатова не помешала ему возглавить “Новый американец”, который в силу неоправдавшихся коммерческих надежд носил диковинный подзаголовок “Еврейская газета на русском языке”.
Я до сих пор не знаю, что это значит. Сергей тоже не знал, но объяснял в редакторских колонках:
“Мы – третья эмиграция. И читает нас третья эмиграция.
Нам близки ее проблемы. Понятны ее настроения. Доступны ее интересы. И потому мы – еврейская газета”.
Силлогизм явно не получался. Тем более что советские евреи – еще те евреи. “Креста на них нет”, – говорят на Брайтоне о соседях, не соблюдающих пост в Йом-Кипур.
До поры до времени газета “Новый американец” была не более еврейская, чем любая другая. В “Новом русском слове”, например, из русских служила только корректор, по мужу – Шапиро. Довлатовы с ними дружили домами.
У нас ситуация круто изменилась лишь тогда, когда “Новый американец” попал в руки американского бизнесмена. Новый босс, когда не сидел в тюрьме, придерживался законов ортодоксального иудаизма и требовал того же от редакции.
Не зная русского, он приставил к нам комиссара. В одной статье тот вычеркнул фамилию Андре Жида. Довлатов об этом даже не упомянул – звучит неправдоподобно. Зато в “Записные книжки” попал другой эпизод. Как-то на первой полосе мы напечатали карту средневекового Иерусалима. Наутро я попался на глаза взбешенному владельцу. Он хотел знать, кто наставил церквей в еврейской столице. Я сказал, что крестоносцы.
Пересказывая этот эпизод, меня Сергей не упомянул. Нету нас с Вайлем и в довлатовской истории “Нового американца”. Дело в том, что после смены власти Сергей ушел из газеты почти сразу, мы же в ней задержались. Довлатову это очень не понравилось, и вновь мы подружились, когда еврейский сюжет был исчерпан окончательно.
Простившись с “Новым американцем”, Довлатов с облегчением вернулся к философии этнического безразличия. Сергей вообще не верил в возможность национальной литературы. “Русские считают Бабеля русским писателем, – писал он, – евреи считают Бабеля еврейским писателем. И те и другие считают Бабеля выдающимся писателем. И это по-настоящему важно”. В ответ на все возражения он ссылался на космополита Бродского, который, по словам Довлатова, “успешно выволакивал русскую словесность из провинциального болота”.
Что касается евреев, то они у Довлатова вновь превратились в литературный прием: “К Марусиному дому подкатил роскошный черный лимузин. Оттуда с шумом вылезли четырнадцать испанцев по фамилии Гонзалес… Был даже среди них Арон Гонзалес. Этого не избежать”.
Сергей ценил взрывную силу самого еврейского имени. Оно для него было иероглифом смешного. Собственно евреи ему были не нужны, и там, где их не было, например – в Коми, он легко без них обходился. “Знакомьтесь, – гражданским тоном сказал подполковник, – это наши маяки. Сержант Тхапсаев, сержант Гафитулин, сержант Чичиашвили, младший сержант Шахматьев, ефрейтер Лаури, рядовые Кемоклидзе и Овсепян…”
На что своеобразно реагирует охранник-эстонец: “Перкеле, – задумался Густав, – одни жиды…”
Tere-tere
Весной 97-го я приехал в Эстонию. Вовсе не из-за Довлатова – меня пригласили издатели. Судьба слегка напутала с адресом, отправив меня в Прибалтику. Я попал не в родную Ригу, а в двоюродный Таллин.
В балтийской географии многие не тверды. Не то что в Нью-Йорке, даже в Москве часто забывают, что литовцев и латышей сближают языки, а Латвию и Эстонию – архитектура: вместо католической охры – протестантский кармин кирпича. Я уверен, что рижская готика спасла мне здоровье. У нас было принято выпивать на свежем воздухе, передвигаясь от одной городской панорамы к другой. Под каждый стакан выбирался особый ракурс – допустим, с крыши амбара на Домский собор. У меня органная музыка до сих пор ассоциируется с плодово-ягодным.
В Эстонии я чувствовал себя как за границей, то есть – как дома. Здесь все как на Западе – только лучше, во всяком случае новее. Стране сделали евроремонт, под ключ. Леса уже убрали, но штукатурка еще чистая.
Русские в Эстонии ездят на западных машинах, хорошо говорят по-здешнему и непрестанно ругают власти. Короче, ведут себя как наши в Америке. И к эстонцам относятся как у нас к американцам: снисходительность – явная, уважение – невольное. Видимо, эмигранты всюду похожи.
А вот эстонцы – другие. Входя в купе, русский пограничник кричит: “Не спать!”, эстонский – здоровается: “Тере-тере”. Таллинский официант извинился, что кофе придется ждать. Я спросил: “Сколько?” – “Чэ-етыри минуты”. Выяснилось, что и правда – четыре.
После Гагарина появился анекдот. Сидит эстонец, ловит рыбу. Подходит к нему товарищ и говорит:
– Слышал, Я-ан, русские в ко-осмос полетели?
– Все? – не оборачиваясь, спрашивает рыбак.
Потом я узнал, что это рассказывали во всех советских республиках, но больше всего анекдот идет эстонцам. Флегматики и меланхолики, они воплощают то, чего нам, сангвиникам и холерикам, не хватает. Прежде всего – немую невозмутимость. В Эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали.
“Молчание, – насмотревшись на эстонцев, писал Довлатов, – огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие”.
В Эстонии Довлатов – не герой. И не только потому, что его все знали, но и потому, что он всех знал. “Компромисс” в Таллине читают как письмо Хлестакова в “Ревизоре”.
В Эстонии довлатовские персонажи носят имена не нарицательные, а собственные, причем, как мне объяснили, ничем не запятнанные. Все они, что бы ни понаписал Довлатов, люди порядочные. Один фотограф Жбанков получился достоверно: алкаш как алкаш, он и не спорил.
Обида, однако, тоже вид признания. Сергея вспоминают как цунами: демонстрируют увечья, тайно гордясь понесенным уроном. Мне даже показалось, что от Довлатова тут осталось следов больше, чем от советской власти. Таллин – слишком маленький город, чтобы не заметить в нем Сергея. Довлатова было так много, что о нем говорили во множественном числе. “Прихожу в гости, – рассказывала мне одна дама о знакомстве с Довлатовым, – а там много опасных кавказцев. И ботинки в прихожей – каждый на две ноги!”