Довлатов и окрестности - Страница 13
Сергей любил примеры удачной инъекции акцента. Читатель, уверял он, никогда не забудет, что герой рассказа – грузин, если тот один раз скажет “палто”. Но когда я спросил Сергея, как отразить на письме картавость, он ничего не посоветовал. Видимо, так – в лоб – изображать еврея казалось ему бессмысленно простым. Как сказано у Валерия Попова, плохо дело, если ты думаешь о письме, видя почтовый ящик.
Зато “р” не выговаривает у Довлатова персонаж-армянин: “Пгоклятье, – грассируя, сказал младший, Леван, – извините меня. Я оставил наше гужье в багажнике такси”. От героев рассказа “Когда-то мы жили в горах” ждешь гортанного говора. Но Довлатов дразнит читателя, изображая не акцент, а дефект речи.
Кавказ спрятан у него глубже. Восточный оттенок создает не фонетика, а синтаксис:
“– Приходи ко мне на день рождения. Я родился – завтра”. Плюс легкий оттенок абсурда: “Конечно, все народы равны. И белые, и желтые, и краснокожие… И эти… Как их? Ну? Помесь белого с негром?
– Мулы, мулы, – подсказал грамотей Ашот”.
Кстати, это рассказ-исключение. Его, на беду и журнала и автора, напечатали в “Крокодиле”. В ответ пришло открытое письмо из Еревана. Группа академиков обиделась на то, что армян показали диким народом, жарящим шашлык на паркете.
Знакомый с кавказской мнительностью Бахчанян придумал издавать роскошный журнал исключительно южных авторов. Помимо Вагрича и Довлатова в нем печатались бы Окуджава, Искандер, Ахмадулина, Олжас Сулейменов. Называться журнал должен был “Чучмек”.
В Америке, как в загробном царстве, расплачиваются за грехи прошлой жизни. Поэтому тут мы на своей шкуре узнаем, что значит говорить с акцентом.
Однажды мы большой компанией, в которую входил и Довлатов, возвращались в Нью-Йорк из Бостона. По пути остановились перекусить в придорожном ресторанчике. Несмотря на поздний час, я захотел супа и заказал его официанту, отчего тот вздрогнул. Тут выяснилось, что супа хотят все остальные. Так что я заказал еще четыре порции.
Официант опять вздрогнул и сделал легкий недоумевающий жест. Но я его успокоил: русские, мол, так любят суп, что едят его даже глухой ночью. Он несколько брезгливо пожал плечами и удалился, как я думал, на кухню.
Вернулся он минут через двадцать. На подносе стояли пять бумажных стаканов с густой розовой жидкостью, отдающей мылом. Познакомившись с напитком поближе, я убедился, что это и было жидкое мыло, которое наш официант терпеливо слил из контейнеров в туалетных умывальниках.
Только тогда до нас дошла вся чудовищность происшедшего. Мыло по-английски – “soap”, то есть “соап”, а “soup” так и будет “суп”. Чего уж проще?! Но, вместо того чтобы не мудрствовать лукаво и заказать “суп”, мы произносили это слово так, чтобы звучало по-английски: “сэуп”. В результате что просили, то и получили: литра полтора жидкого мыла.
Говорят, что полностью от акцента избавиться можно только в тюрьме. Тем, кто не сидел, хуже.
Сергей не был ни на одной из своих исторических родин, но Кавказ его волновал куда больше Израиля. Все-таки он всю жизнь не расставался с матерью, которая выросла в Тбилиси. Сергей любил рассказывать, что в нью-йоркском супермаркете она от беспомощности переходит на грузинский. С нами Нора Сергеевна говорила по-русски, и ничего восточного в ней не было. Разве что побаивались ее все.
Особенно – гости. Сергей предупреждал, что мать презирает тех, кто не моет после уборной руки. Поэтому, собираясь в туалет, гости тревожно бормотали: “Пойти, что ли, руки помыть”. Я же, выходя, еще и усердно стряхивал воду с ладоней – для наглядности.
В довлатовских рассказах много историй Норы Сергеевны, в том числе и с кавказским антуражем. Сергей им особенно дорожил, но опять-таки из литературных соображений.
Обычной советской оппозиции “Восток – Запад” Довлатов предпочитал антитезу из русской классики – “Север – Юг”. Кавказ у него, как в “Мцыри”, – школа чувств, резервуар открытых эмоций, попрек тусклым северянам. “В Грузии – лучше. Там все по-другому”, – пишет он почти стихами в “Блюзе для Натэллы”, рассказе, напоминающем тост.
Важно, однако, что Юг у Довлатова, как на глобусе, существует лишь в паре с Севером. Их неразлучность позволила Сергею сразу и продолжать и пародировать традицию романтического Кавказа:
“Одновременно прозвучали два выстрела. Грохот, дым, раскатистое эхо. Затем – печальный и укоризненный голос Натэллы:
– Умоляю вас, не ссорьтесь. Будьте друзьями, Гиго и Арчил!
– И верно, – сказал Пирадзе, – зачем лишняя кровь? Не лучше ли распить бутылку доброго вина?!
– Пожалуй, – согласился Зандукели. Пирадзе достал из кармана “маленькую”. Юг у Довлатова нуждается в Севере просто
потому, что без одного не будет другого. С их помощью Довлатов добивался любимого эффекта – сочетания патетики с юмором.
Эти, казалось бы взаимоисключающие, элементы у него не противостоят и не дополняют, а реанимируют друг друга. На таком динамическом балансе высокого с низким держится вся проза Довлатова. География делает этот структурный принцип лишь более наглядным.
“– Я хочу домой, – сказал Чикваидзе. – Я не могу жить без Грузии!
– Ты же в Грузии сроду не был.
– Зато я всю жизнь щи варил из боржоми.
Стороны света служили Довлатову всего лишь симптомом сложности. Липовый кавказец, он и себя ощущал тайным агентом – то Юга, то Севера. У него в детективной повести и шпион есть соответствующий – овца в волчьей шкуре.
В другом месте Довлатова можно узнать в борце по имени Жульверн Хачатурян, получившем к тому же “на Олимпийских играх в Мельбурне кличку “Русский лев”.
Патетика и юмор у Довлатова живо напоминают пару, упомянутую в “Фиесте”, – иронию и жалость. Я всегда знал, что Сергей внимательней других читал Хемингуэя.
Именно потому, что смешное не бывает высокопарным, их сочетание нельзя разнять – как полюса магнита, красно-синюю подкову которого мне хотелось распилить в детстве. Такую же невозможную операцию я пытался навязать Довлатову. Меня раздражали “жалкие” места, регулярно появлявшиеся в самых смешных рассказах Довлатова. Скажем, в финале уморительной истории партийных похорон автор произносит речь у могилы: “Я не знал этого человека… Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни… Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно”.
Неуместность этого риторического абзаца, тормозящего анекдотическую развязку, казалась настолько очевидной, что я никак не понимал, почему Сергею его просто не выбросить. Довлатов сносил наскоки, ничего не объясняя.
Понять Довлатова мне помог Чехов, точнее – Гаев. Его монологи в “Вишневом саде” глубже других. Отдавая комическому персонажу сокровенные мысли, Чехов их не компрометирует, а испытывает на прочность. Мы можем смеяться над Гаевым, но в его напыщенной декламации – ключ к пьесе: “О природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы называем матерью, сочетаешь в себе бытие и смерть, ты живишь и разрушаешь…”
Кстати, все это очень близко Довлатову, который спрашивал: “Кто назовет аморальным болото?” И сам себе отвечал шекспировской цитатой: “Природа, ты – моя богиня!” Не забывая тут же напомнить: “Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…”
Армянином Довлатову было быть интереснее, чем евреем. В русских евреях слишком мало экзотики. Однако эмиграция все-таки вынудила Довлатова выяснять отношения с еврейством.
Обычно бывает наоборот. Я, например, вспоминаю о национальности, только когда приезжаю в Россию. Тут это по-прежнему актуально. И не потому, что евреев не любят. Однажды в Москве таксист посмотрел на меня внимательно и сказал:
– Все-таки преступная у нас власть. Сколько из-за нее евреев уехало! Как мы теперь с китайцами справимся?
– А евреи как справятся?
– Мне откуда знать, – вздохнул таксист, – я же не еврей.