Дорогой мой человек - Страница 31
«О, май дир!»
Гадость!
Впрочем, не так уж плохо у нас было, в нашем отряде.
Правда, война проходила мимо нас, если не считать бомбежек станции Лоухи. Эту несчастную станцию бомбили ежедневно по многу раз. Но большею частью неудачно для фрицев, потому что рельсы очень быстро вновь восстанавливались и мимо нас опять, грохоча, проходили эшелоны, мчались санитарные поезда, тяжелые пульмановские вагоны.
Прибыла, наконец, наша техника, нам стало легче. Мы научились ловко и хорошо гладить. Кроме того, мы зашивали, штопали и, работая, пели в нашем сарае.
Знаешь, это даже довольно мило вспоминается: докрасна раскалилась чугунная печурка, пахнет глаженым бельем, Шурик, полузакрыв глаза, упоенно дирижирует поленом, а девочки поют:
Так шла, Владимир Афанасьевич, наша военная жизнь на этом этапе.
Вернее, на прошлом, потому что сейчас у меня совсем новый этап.
В меня влюбился один недурной человек.
Пусть вам будет хуже, Владимир Афанасьевич, но в меня часто влюбляются. Не знаю почему, я ровно ничего для этого не делаю. Влюбляются разные и по-разному. Влюбляются и ходят с бараньими глазами, сначала разговаривают намеками, потом следуют неизменные признания в любви, потом, когда я отвечаю, что думаю, они бранятся. Да, да, большею частью не понимают, почему я не отвечаю взаимностью. А мне смешно и стыдно. Я же выбрала раз навсегда.
Ну как это им скажешь?
Ведь это же несерьезно: я люблю товарища Устименку, а он меня много лет тому назад бросил, и потому оставьте ваши попеченья до завтрашнего воскресенья, или как вы говорили в детстве?
Впрочем, это я и сказала майору Козыреву. Это он недурной человек. И старше меня лет на пятнадцать.
Он выслушал и ответил, как в романах:
– Я буду ждать, сколько вы пожелаете, Варвара Родионовна.
Я ответила:
– Не желаю, чтобы вы ждали.
А он мне:
– Положим, ждать вы мне запретить не можете. Кроме того, даю вам слово – докучать своими чувствами не буду. Мы просто добрые друзья, и только. Это, я надеюсь, мне не возбраняется?
Ну что на это можно ответить?
Он, Вовик, хорош собой, статен, виски седые, плечи широкие. Девочки наши все по нем сходят с ума. Если начистоту – он красивее тебя. И нет в нем этого твоего дурацкого упрямства, обидчивости, умения уходя не оглянуться. Уж он оглянется – будь покоен, и не раз, и не два. И как внимателен мой майор Козырев, Володечка, если бы ты мог себе представить…
Хорошо бы тебе у него поучиться месяц-два.
Только вряд ли бы ты у него чему-нибудь выучился: ты такой, и тебя уже не обломаешь. Ты ведь не то что невнимательный, ты занятой. А Козырев во внеслужебное время совершенно свободный человек. Он любит слово и понятие – отдыхать. А ты, проклятое длинношеее, по-моему, даже не понимаешь, что это значит – отдых. Люди твоего склада чем свободнее в смысле служебно-организационной деятельности, тем занятее внутренне, или так нельзя выразиться? Я хочу сказать, что ты ни в какой мере не гармонический человек при всех твоих несомненных достоинствах. Гармонический человек любит и поэзию, и все искусства, и природу, и, конечно, спорт, он играет в шахматы, или, как ты имел наглость выражаться, «в пешки», он, быть может, охотник, рыболов, он не прочь стать спортсменом-планеристом. А ты однобокий, да, Володечка? Я до сих пор помню, как ты не умел, бедняга, ничего не делать и наслаждаться этим ничегонеделанием, и помню также, как ты однажды пожаловался, что мозги у тебя устают физически, как должны уставать руки у кузнеца или ноги у спринтера-бегуна. Помнишь, Вовочка? А Козырев как раз и хорош тем, что никогда не устанут у него мозги, хоть он и не глуп. Он гармоничен. Он не перегружает свою интеллектуальную сторону существования и потому всегда ровен, спокоен, в меру самоуверен, в меру самокритичен.
– Я человек, – с аппетитом говорит он, – и ничто человеческое мне не чуждо.
Тебе интересно про него?
У него великолепное обличье боевого, все испытавшего, все повидавшего командира.
– Мы, Варвара Родионовна, всего нахлебались! – любит он говорить, и это правда.
И Халхин-Гол за его плечами, и Хасан, и «линия Маннергейма», и полгода нынешней, ох какой нелегкой, войны. Ордена свои он носит умело, со вкусом, они всегда на нем видны, даже когда он в плащ-палатке. Это особое искусство, которым мой батя никак не овладеет, если ты помнишь. Ну что ж еще? Китель на нем отличного покроя, шофер, с которым он приезжает к нам, смотрит на своего майора обожающими глазами, но при этом никаких панибратских отношений, у шофера рука к пилотке: «Есть, товарищ майор», «Будет выполнено, товарищ майор», «Явился по вашему приказанию, товарищ майор».
Так вот, Вовик, от майора Козырева я убежала.
Никогда я ни о чем не просила никого за эти длинные месяцы войны, а тут поехала в санитарное управление фронта, отыскала папиного товарища по прошлому, тоже «испанца», дивврача Ивана Александровича Шатилова, нашего самого наибольшего начальника – он и твоего папу хорошо знал, – пробилась к Шатилову на прием и попросила перевести меня куда угодно, но, если можно, подальше.
– От фронта подальше? – сурово спросил он меня.
– Нет, от нашего отряда.
– Почему так?
Глупо объяснять. Я промолчала. Он написал записочку, сунул ее в портсигар – это у него такая привычка, чтобы не забыть, потом спросил:
– Степанова Варвара?
– Так точно! – говорю.
– А отчество?
И сверлит меня глазами. То ли узнал, то ли догадался.
– Отчество!
– Родионовна! – отвечаю.
Долго молча меня разглядывал, потом сказал в высшей степени неприязненно:
– Маленькое, глупое, злое насекомое! И вредное притом! Как тебе не стыдно было отца обманывать? Ты знаешь, что он приехал в Москву через два дня после того, как ты удрала, и прочитал чохом все твои письма, заготовленные впрок? Он тут давеча мимоездом проследовал, я выходил к поезду, помахал он мне этими письмами.
Подумал мой дивврач и добавил:
– Нахалка несчастная! Был бы я штатский – надрал бы тебе твои паршивые уши. Да не реви, смотреть противно, ты же военнослужащая. Пиши отцу покаянное письмо.
Посадил меня за свой письменный стол, дал перо, бумагу, а погодя сказал:
– Моя Нинка тоже убежала.
– Какая Нинка?
– Дочка. Из Свердловска. По слухам, на парашютистку-диверсантку обучается. А может быть, уже и в тылу у фрицев. Остались мы двое стариков – Елена моя да я. Допиши, и пойдем к нам обедать.
Я дописала, он сделал свою приписку, потом поправил мне запятые и привел в избу, где квартировал с женой.
– Вот, – сказал жене, – рекомендую: Нинка номер два. Дочка Родиона Мефодиевича – помнишь моряка? Надери ей уши, Олена, мне неудобно, я ее военный начальник, а у нас, к сожалению, телесные наказания запрещены очень строго.
Обедали мы молча. Шатилов пытался шутить, а Елена Порфирьевна смотрела на меня мокрыми глазами, наверное, думала про свою Нину. Дивврач потом тоже скис. А я думала про маму, и, знаешь, Володька, мне ее было ужасно жалко. Как она там – под немцами, одна, ни к чему не приспособленная, избалованная, вздорная? Жива ли? И как она ужасно одинока – это даже представить себе немыслимо.
В общем, я уехала.
Уехала далеко – санитаркой в автохирургический отряд.
Я убежала от Козырева, Володя, от вежливого, внимательного, красивого, легкого майора Козырева.
Понимаешь, какая я верная, Вовик?
А ты не ценишь! И никогда не оценишь! Не поймешь!
И все-таки понять бы следовало: иногда нашей сестре бывает так одиноко, такие мы порой делаемся беспомощные, так нужно нам немножко участия сильного и спокойного человека, чуть-чуть внимания, вот как Козырев: «Вы давеча, Варвара Родионовна, сердились, что Шурик вывернул ваш зубной порошок. Пожалуйста, вот у меня запас…»