Дорогой мой человек - Страница 25
Вел себя «белокурая бестия» поначалу твердо, как его учили: свою часть назвать отказался и на другие формального порядка вопросы тоже не ответил. Голубые его глаза смотрели смело и твердо.
– Зачем вы к нам полезли? – спросил его не удержавшийся от психологии Цветков. – Что вам нужно в нашей России?
– России никогда больше не будет, – пожав плечами, ответил пленный. – Будет протекторат с вечным и разумным порядком. Весь земной шар в конце концов подчинится великой Германии. Нам не нужны государства недочеловеков. Недочеловеки самой природой предназначены быть рабами, это предназначение осуществит третий рейх.
Володя скверно понимал по-немецки и только по выражению лица Цветкова, по его раздувающимся ноздрям и кривой улыбке догадался о том, как рассуждает немец.
– Ну, так, – помолчав, сказал Цветков. – Теперь расскажите, каким образом вы напали на наш след.
– Это я расскажу только командиру! – ответил немец.
– Я – командир.
Немец вежливо улыбнулся:
– О нет! Командир красных партизан, которого мы ловим, с бородой. Вот такая борода – небольшая. Но борода!
И тут Цветкова осенило. Он понял, что где-то рядом, поблизости, живет и воюет настоящий партизанский отряд, имеющий, наверное, связь с Большой землей, рацию, опытного, не раз воевавшего командира, настоящего комиссара…
А немец, пококетничав, понял, что если он расскажет о красных партизанах, то не выдаст этим свои фашистские военные тайны, и подробно, не таясь, пересказал Цветкову все решительно, что ему было известно об очень сильной, крупной, подрывающей минами железные дороги группе партизан какого-то знаменитого красного полковника, именуемого немцами Лбов.
И на карте показал острием карандаша те места, где Лбов со своими «разбойниками» взрывал железные дороги и сваливал под откос поезда.
– Ладно, убрать! – сказал Цветков, поднимаясь с пня, на котором сидел. – Обыщите только как следует!
Колечка Пинчук, к которому адресовался командир, немножко побелев, ткнул немца в бок стволом своего «шмайсера». Немец понял, лицо у него задрожало, Володя отвернулся. Через несколько минут за соснами прогремела короткая очередь автомата. В это время Цветков сказал Вересовой:
– Если еще один раз вы позволите себе дезертировать во время боя, я прикажу вас расстрелять. Нам в нашем рейде пассажиры не нужны, а трусы – тем более…
– Констинтин Георгиевич, – начала было Вересова, но он не дал ей договорить.
– Я вам не Константин Георгиевич! – сквозь зубы негромко произнес Цветков. – Я вам командир! Ясно? Идите выполнять свои обязанности, и больше ко мне не обращаться. Ваш начальник – военврач Устименко. Все!
Случившийся поблизости доцент Холодилин только головой покачал:
– Вот это да, вот это из песни: одним взмахом поднимает он красавицу княжну и за борт ее бросает в набежавшую волну. Вот это характерец!
– Не говорите глупости! – попросил Володя.
Когда колонна двинулась, Вера Николаевна пошла рядом в Володей. До сих пор она вздрагивала, глаза ее выражали ужас, а на щеках то вспыхивали, то погасали красные пятна.
– А я думала: вот начало моей военной биографии – партизанский отряд «Смерть фашизму», – сказала она негромко, и в ее голосе послышались Володе слезы. – Страх какой – расстреляем.
– Война! – стариковским голосом обстрелянного служаки ответил Володя. – Да вы не огорчайтесь, привыкнете. Всем поначалу страшно. Вот посмотрите, Холодилин наш – уж какой интеллигентненький, а сейчас молодец молодцом. Да мало ли… Держать только себя в руках нужно…
Вересова близко заглянула Володе в глаза и попросила:
– Помогите мне, если я испугаюсь! Крикните на меня! Я не хочу, чтобы это чудовище меня расстреливало.
– Да уж, конечно! – согласился Устименко.
– Вам смешно?
– Нет, нисколько.
Ему и в самом деле было нисколько не смешно. Улыбнулся он, думая о глупейшем своем положении: теперь он, чего ради неизвестно, должен делать при всех и для всех такой вид, что эта совершенно посторонняя ему и даже неприятная красивая женщина чем-то связана с ним. А чем? Какое ему до нее дело? Струсила, спряталась от раненых – он-то полез в бой, потому что рассчитывал на нее и даже распорядился, как и в каком случае ей поступать, – теперь на него косо поглядывает измученный болями Трубицын, во взгляде его без всякого труда можно прочитать осуждение: «Тоже нашел себе наш доктор заместителя. Мучайся из-за нее».
На привале оба раненых – и Азбелев и Трубицын – потребовали Устименку, правда, под довольно деликатным предлогом, что они к нему привыкли. Вересова вспыхнула, Володя, который перевязывал раненного раньше Кислицына, затягивая бинты потуже, рассердился.
– Это, ребята, свинство, – сказал он, подходя к той подводе, на которой лежали Азбелев с Трубицыным. – Тоже, между прочим, герои! Я-то помню, как ты, товарищ Азбелев, поначалу, еще на первом переходе, жаловался, что наше дело пропащее и никуда нам не выйти. А она женщина, необстрелянная, непривычная.
Азбелев угрюмо промолчал, а Трубицын, нарочно громко охая, сказал, что он «не обезьян» и «не позволит над собой всяким девчонкам обучаться, как в лаборатории».
К вечеру всех пятерых раненых и остатки продовольствия перегрузили на одну подводу, а Голубка – пегого и медлительного мерина – Бабийчук застрелил «на харчи». Вера Николаевна конину есть не стала, ела мерзлый хлеб и плакала тихими слезами. Скованный с ней, словно цепью, приказом Цветкова, Володя хлебал из котелка лошадиный супешник, потел от горячего и думал про то, как было бы ему сейчас легко с Варварой.
– Дайте попробую, – вдруг сказала Вересова. – Уж больно аппетитно вы чавкаете.
Попробовала, сделала гримаску – удивительно нелепую в этом застывшем, зимнем лесу, в отблеске пламени костра, над котелком с варевом из конины – и сказала кокетливо:
– Хоть расстреляйте, не могу!
Володя промолчал. Впрочем, ему было ее жалко. Осматривая в этот вечер ноги бойцов и круто разговаривая с теми, кто опять толком не смог управиться с портянками, он вдруг заметил, что не находит в себе больше сил пошучивать и что, кажется, этот марш окончательно вымотал и его.
– Ну что, доктор, – окликнул его Цветков, когда он возвращался к своему костру. – Притомились? Посидите! – почти попросил он. – А заметив нерешительность Устименки, приказал: – Сядьте!
Как всегда гладко выбритый, пахнущий странной смесью запахов – одеколоном и дымом бивачных костров, он сидел прямо возле ствола старой сосны, разминал в пальцах папиросу и проглядывал немецкую газету, отобранную у расстрелянного намедни фашиста.
– Интереснейшая штука – быт науки, – с холодной усмешкой произнес он. – Вот сами немцы пишут о знаменитом нашем современнике – физике французском Ланжевене. Они его посадили в Париже в тюрьму Санте, и Французская академия наук за самого знаменитого своего академика не заступилась. Представляете себе? Причем тут ясно намекается, что арестован был Ланжевен по указке ученых-фашистов из Виши. Сами немцы в своей газете об этом пишут, конечно, превознося академию за ее «лояльность»…
– А почему быт? – спросил Устименко.
– Потому что для бездарной сволочи крупнейшие научные проблемы есть, фигурально выражаясь, проблемы «меню», харчей, а если выше, то особняков, а еще выше – миллионов, яхт, собственного острова, бриллиантов, мало ли чего, я ведь этому не обучен. Передряги же исторические, подобные нынешней, очень этот быт высвобождают, ученое зверье предстает перед нами таким, каково оно есть, – зверьем. Тут вообще есть о чем подумать – и о нынешнем, и о давнем…
Недобрая усмешка скользнула по его губам, он холодно взглянул на Володю и спросил:
– Вы никогда не размышляли о том, как все старое, заслуженное и даже знаменитое, как правило, не помогает новому, а душит его, прилагает все свои дряхлые, но мощно дипломированные и официально утвержденные ученые степени и просто силы не на помощь передовому, подлинному, новаторскому, а только на то, чтобы «тащить и не пущать»?