Дороги и судьбы - Страница 153
На помосте гроб. И последние слова, обращенные к тому, кто там лежал, и которых слышать он не мог, а как хотелось бы верить, что — слышал! В 50-е годы у него были одновременно две аспирантки Тани, и еще были Тани среди друзей и коллег, одна из Тань вслух припомнила его шуточное четверостишие к Татьяниному дню:
Завтра утром встану рано,
Выпью водки, закушу,
За которую Татьяну?
Тут же я себя спрошу!
И улыбки на всех лицах, и даже — смех. Знаю: он был бы рад этим улыбкам, этому смеху, этому свету в день своих похорон.
Спасибо нашим предкам за их обычай поминального стола — разве может человек после ЭТОГО вернуться один в свой опустелый дом? Мы вернулись, и все было готово, к письменному — накрытому, уставленному закусками — столу было придвинуто еще два, не знаю, откуда взявшихся, а так как стульев явно хватить не могло, была добыта длинная скамья, тоже не знаю откуда, и человек тридцать смогли кое-как усесться, а остальные толпились в дверях, ожидая своей очереди. Пили, не чокаясь, его светлой памяти, пили, чокаясь, друг за друга, были тосты, были слезы, и было много смеха. Вслух вспоминали шутки и разные выходки Ал. Ал — ча... В конце 50-х годов, когда заграничные поездки были еще редки, один из ученых Института языкознания, вернувшись из командировки в Рим, довольно беспомощно делился впечатлениями с залом, переполненным сотрудниками Института. «Пролетаем Копенгаген. С птичьего полета — море огней! Летим над Парижем, с птичьего полета — море огней!» И — громкий вопрос Реформатского: «Скажите, а Италия с птичьего полета похожа на сапог?» И зал грохнул от смеха. И наш поминальный стол тоже грохнул от смеха. О. Г. Верейский, старый друг, с которым А. А. вел на Пахре оживленную стихотворную переписку, выступил в роли певца: шуточные слова, написанные на заунывный мотив известной песни «А в степи глухой...». Реформатский и Верейский это пели дуэтом, стоя в обнимку, что было очень смешно, а тут Верейский исполнил песню соло, и мы снова смеялись... Вот так, в слезах и смехе, мы провели время до ночи, и было это вполне в духе того, кого мы поминали, того, кто так ненавидел «всяческую мертвечину»,
А потом потянулись дни, месяцы и годы без него. Их выносить мне помогали те, кто любил А. А.
Они делили со мной все выпавшие на мою долю заботы, а забот поначалу оказалось много. Чего стоили одни только хлопоты о памятнике, эти бесчисленные поездки в кладбищенскую мастерскую». (Однажды мы угодили в обеденный перерыв, в центре мастерской, на столе, который вплотную обступили памятники, рабочие «забивали козла». Кепки, сдвинутые на затылок, азарт, раскрасневшиеся лица, стук костяшек, а рядом золотые на мраморе надписи: «Спи спокойно, дорогая мамочка!», «Незабвенному мужу и отцу от жены и сына» — было в этой сцене нечто шекспировское...)
Они помогали мне разбирать набитые бумагами папки и ящики стола, сортировать письма. Они навещали меня в больнице, куда я попала летом 1979 года, заботливо привозя в авоськах творог, соки, яблоки и ягоды... И разве могла бы я без их помощи провести давно необходимый ремонт квартиры, требующий передвиганья мебели, выноса ее на лестничную площадку и прочей мужской работы... Да что тут говорить! Я вообще уже плохо представляю себе, как бы я жила без них! Из работников «моего цеха», моей профессии есть у меня два-три близких друга, но после кончины А. А. моими главными друзьями, постоянными посетителями дома стали работники его цеха — лингвисты. Некоторых из них я считаю уже членами семьи.
Он бывал в своем Институте по четвергам. Когда бывать там не смог — приезжали к нему. Беседы лингвистические и иные велись и в кабинете, и на кухне за рюмкой водки.
Седьмой год его нет на свете, а четверги продолжаются. За кухонным столом усаживается человек пять-шесть, а то и больше. Со мной на лингвистические темы не побеседуешь, это они иногда между собой пытаются, но, вспомнив о моем невежестве, не продолжают, однако, четверги проходят оживленно. Нам есть что друг другу рассказать, о обсудить. Много чего с каждым из нас случалось за эти пробежавшие годы — и печального, и доброго — всем делились, все переживали вместе.
Я смотрю на их лица и думаю о том, как я богата. Бесценное наследство оставил мне Александр Александрович.
4
Мог бы я быть добродетельным,
почтенным, заслуженным и да-
же на всю жизнь? Мог. Но то-
гда я не был бы самим собою.
Снова весна. Весна ранняя, деревья зеленеют еще робко, и из своего окна я вижу дом, который напротив, весь целиком, а скоро его первые этажи будут закрыты буйной зеленью лип, ясеней и кленов. Вот они-то и начали покрываться первыми листочками, липы вступят позже Когда мы поселились в нашей квартире, этих деревьев не было, их привезли на грузовике в виде саженцев, в виде тонких прутиков, и мы с А. А. с высоты шестого этажа смотрели, как все это выгружали, разбирали, закапывали притоптывали, утрамбовывая землю. Жильцы того дома работали весело, помогали и дети, среди них — сын нашил знакомых, ему было тогда лет одиннадцать, и А. А., наблюдая за ним, восклицал: «Ну, Федец! Ну, молодчина! Гляди, как он действует!» К вечеру все посаженное поливалось из резинового шланга, детям шланг не доверяли, справедливо опасаясь, что они, вместо саженцев, начнут поливать друг друга. Слышались крики: «Это вам не игрушки! Отойдите!» Но Федцу шланг доверили, заслужил, и он в течение нескольких минут гордо направлял шланг туда, куда следовало. Потом все разошлись, уселись, вероятно, ужинать с приятным сознанием свершенного хорошего дела, и нашим глазам открылись эти никем теперь не заслоненные, только что всаженные в землю прутики, такие тонкие, такие беспомощные, такие незащищенные... Казалось: стоит подуть ветру... А уж если гроза... А буря... Все было. И ветры, и грозы, и бури. Прутики устояли. Сейчас они превратились в прекрасные молодые деревья, они тянутся ветками до третьего этажа, иные — до четвертого, и я, работая у своего окна, люблю смотреть на их листву.
Боже мой, а ведь этому Феде, который их сажал, сейчас уж, верно, за тридцать? Он давно женат. Ну да, ну да, эти деревья посажены уже больше двадцати лет тому назад. Как давно! Как недавно!
С возрастом время бежит все быстрее. Сперва костяшками на счетах отщелкиваются месяцы, затем годы, а потом уж и десятилетия. Боюсь, я подошла к той черте, когда и двадцать лет не кажутся таким уж огромным сроком.
Ну, а сколько лет я вижу из окна этот дом напротив, построенный одновременно с нашим? Почти тридцать. Между прочим: у меня два окна и еще балконная дверь. О такой роскоши я когда-то и мечтать не смела.
В начале моей московской жизни мечты мои не простирались дальше комнаты в коммунальной квартире. Я шла по вечерней улице, видела чужие окна, за каждым желто-оранжевый уютный свет (то было время шелковых абажуров), и мечтала о том, чтобы какое-нибудь из этих окон стало моим. Моим собственным. Вот я вхожу в коридор, где стоят чьи-то сундуки, где над головой повисли велосипеды, и одна из дверей коридора — моя. Я вошла, я закрыла дверь, я — у себя! Ну конечно, рядом люди, с которыми придется делить кухню и все прочее, но тут уж мы на равных. Они мои соседи, я их соседка. А не бесправная жиличка, которой каждую минуту могут предложить освободить помещение, под предлогом... Да и без всякого предлога! Что-то сегодня мрачна моя хозяйка. Не на меня ли сердится? Ну, слава богу, гора с плеч, я ни при чем, это у нее на работе неприятности, к вечеру оттаяла и мне рассказала. А я киваю, поддакиваю, соглашаюсь — короче говоря: заискиваю... Одна из моих хозяек любила, ворвавшись ко мне в любое для нее удобное время, вслух вспоминать молодость. О том, как она была хороша. Как подруги завидовали ее красоте, ее уменью одеваться, ее жениху. Жених был тоже хорош собой и занимал ответственный пост. Вокруг шептались: «Надо же! Какого бобра убила!» Я старалась не коситься тоскливо на раскрытую машинку, я улыбалась, где надо, а где надо — возмущалась или сочувствовала, и, господи, как я в те минуты ее ненавидела эту женщину, как мечтала, чтобы кто-нибудь либо в дверь позвонил, либо по телефону, тогда она уйдет, оставит меня и, быть может, не вернется... Эти чувства следовало изо всех сил скрывать, дама обидчива, в любую минуту от нее можно услышать: «Ищите себе другое что-нибудь!» А попробуй найти «что-нибудь» в Москве того времени!