Дороги и судьбы - Страница 148
«Навыки актерства,— пишет А. А. в своем дневнике,— уменье владеть голосом и интонацией — очень мне пригодились в моей лекционной деятельности».
Голос и интонация — пригодились. Но никакого актерства, никакой театральности в его лекциях не было. Напротив. Полная непринужденность и почти домашняя разговорность речи. Этим он нас поначалу и огорашивал. В те годы в Литинституте были и другие превосходные лекторы, но, думается, именно эта непринужденность отличала Реформатского от всех. Он с первого взгляда внушал симпатию своим добродушным видом (обманчивым, между прочим!), своей веселостью, шутками и даже хитрым прищуром небольших проницательных глаз. Навыки ли актерства ему помогали, или же прирожденная артистичность натуры, но аудиторию он чувствовал удивительно, контакта с ней не терял ни на минуту. Заскучать на его лекции, отвлечься, думать о постороннем — было невозможно. Видимо, он точно знал, ощущал ту секунду, за которой внимание начнет падать, и умел его взбодрить шуткой, каламбуром, неожиданным экскурсом в иные, не языковедческие сферы — шахматы, музыка, охота, театр...
«Ибо все его увлечения существенно помогали ему в главном деле его жизни — проникновении в тайны Языка, — вспоминает один из сотрудников А. А. по Сектору структурной лингвистики.— Изучая речь в пении, Реформатский постигал особенности лингвистических артикуляций; принцип избыточной защиты, известный в теории шахмат, использовался им при объяснении организации текста; размышления о терминологии базировались на собственном охотничьем опыте, и тому подобное».
Любимый наставник А. А. — Дмитрий Николаевич Ушаков, слушал в свое время лекции Фортунатова. Как-то Фортунатов заявил студентам: «Все, что я изложил вам на прошлой лекции,— неверно. Я это понял за неделю. Прошу зачеркнуть эту запись, а я изложу эти вопросы сегодня совсем по-другому». Вспоминая этот случай, Д. Н. Ушаков добавлял: «Вот, даже если в пустяке ошибешься на лекции, непременно надо об этом сказать студентам, чтобы они — зачеркнули!»
Следуя завету учителей, и Реформатский не боялся, ошибившись, в этом признаться и изложить по-новому. «А в прошлый раз я вам, братцы, наврал. Не так это надо понимать, а вот эдак!» Мысль о том, что подобное признание может как-то «пошатнуть авторитет», Реформатскому и в голову прийти не могла. Такие мысли посещают, думается, лишь тех, кто сам в свой авторитет не слишком верит...
Ошибиться Реформатский мог, ибо излагал свой предмет не по писаному, а — вдохновенно. «Это был преподаватель-энтузиаст. Мы уважали его, ценили. И лишь спустя годы догадались, что он не только «вводил» нас в науку о языке, но сам развивал ее»[ 27 ].
Как он эту науку развивал, в чем была ценность Реформатского-ученого — не мне об этом говорить. А вот Реформатский-учитель до сих пор своими учениками не забыт, и объясняется это не только его педагогическим даром...
«Сервилизм — болезнь дурная и заразная,— пишет А. А. в письме к одной из бывших учениц.— Как с этим бороться? А вот как: честность, честность и еще раз честность!»
«Страстный и пристрастный Реформатский вносил дух относительности в застывшие классические нормы, вдруг переставал понимать (прикидываясь простачком) давно, казалось бы, понятные вещи и, играючи, переворачивал на попа привычные истины»,— вспоминает один из друзей-сотрудников.
Эта его манера все подвергать сомненью, ставить «на попа привычные истины» шла иногда вразрез с официально принятыми, утвержденными взглядами.
Тысяча девятьсот сорок девятый год. Ругают учебник Реформатского — ту самую светло-коричневую книжку изданную двумя годами раньше (и сколько же раз с тех пор дополненную и переизданную!), книжку, по которой мы учились, над которой страдали. А он, войдя в аудиторию первокурсников, поднимал свой учебник над головой и, слегка паясничая, произносил: «Вот книга. Многажды разруганная. Но — другой нет-с!»
За что ж она была разругана?
В официальном языкознании тех лет единственно правильной была признана теория Н. Я. Марра, называемая так: «Новое учение о языке». А. А. Реформатский не был сторонником этого «учения», а его книга «Введение в языковедение» была антимарровской по самому своему духу.
Январь тысяча девятьсот пятидесятого года. Сданы экзамены за первое полугодие второго курса, мне необходимо ненадолго съездить в Казань. Повезло: соседки по купе — две дамы интеллигентного вида. Разговорились. Дамы оказались лингвистками, преподавательницами Казанского университета, возвращались домой после какой-то московской конференции. Я похвасталась, что учусь в Литинституте. А кто читает языкознание? Реформатский. Дамы переглянулись. Какой Реформатский? Ну — тот самый. Известный. Одна молча всплеснула руками, другая, более темпераментная (и по званию старшая — завкафедрой), вскричала: «Известный? А вы знаете, что о нем пишут? Геростратова у него известность! И он смеет преподавать по своему учебнику? Вы слышите, Марья Петровна? (Марья Петровна слышала, но не верила своим ушам!) Это что ж они в Москве себе позволяют, нет, вы только подумайте, Марья Петровна! (Марья Петровна закатывала глаза и пожимала плечами.) Мы-то в Казани уже давно этот учебник...»
Что именно? Изъяли и сдали в макулатуру? Или сожгли по примеру упомянутого Герострата? Не помню! Знаю лишь, что тогда в вагоне мне сразу вообразилось, как темпераментная, разрумянившаяся завкафедрой с проклятьями швыряет учебники в весело пылающий костер, а тихая Марья Петровна, сидя на корточках, деловито помешивает кочергой... Нет, разумеется, до этого дело вряд ли дошло, но я так и не могу вспомнить, что они там сделали в Казани с этим учебником. Зато хорошо помню, как разрывалось мое бедное сердце. Профессор, любимый даже теми студентами, кто на его экзаменах проваливался, и все обожают его лекции, а он, оказывается, что-то не то и что-то не так! Что ж теперь? Кому верить?
Себе верить. Внутреннему своему голосу верить. Простенькая истина, но как же бывает трудно до нее дойти!
Весна того же года. Обстановка напряженная. Реформатский продолжает читать лекции, но известно, что положение его шатко, и не последний ли год преподает он? Позже я спрашивала А. А.: «И что бы ты делал, если бы...» — «Стал бы егерем!»
Егерем он не стал. Он и его единомышленники, не признававшие «Нового учения о языке» Н. Я. Марра,— победили. Радоваться бы! Поначалу и радовались. Маятник качнулся туда, куда следовало, однако раскачка оказалась чрезмерной. То, что все принялись изучать антимарровскую брошюру, из которой школьники декламировали отрывки на экзаменах, а лица, никакого отношения к языкознанию не имевшие,— на семинарах,— такое радовать уже не могло.
Учебнику Реформатского, еще вчера разруганному, открылась «зеленая улица». Интересно знать: как себя чувствовали в этом незабвенном июне 1950 года мои соседки по купе? Вечером заснули убежденными «марристками», а утром сожгли все, чему поклонялись? Легко ли им это далось? Не знаю. Но есть люди, которым подобные «перестройки» даются без особых терзаний.
Середина пятидесятых годов. «Вместе с П. С. Кузнецовым он первым среди русских лингвистов откликнулся на вызов, брошенный лингвистике машинным переводом»,— вспоминает один из бывших сотрудников Реформатского. Речь, следовательно, идет о прикладной лингвистике, а это новое направление в языковедческой науке поначалу не приветствовалось. Реформатского вновь ругают.
И это прошло. И он создал и возглавил свой любимый Сектор структурной и прикладной лингвистики. В тесноте тогдашнего помещения Института языкознания сектор ютился в комнатушке первого этажа. Слева от входа, перед маленьким пыльным окном, глядевшим на двор, на штакетник, на деревья, то зеленевшие, то облетавшие, — письменный стол и кресло Реформатского. Справа, боком ко второму окну, еще два стола поменьше, все это завалено бумагами, папками, книгами, а открыв дверь, с ходу натыкаешься на стул. На нем сидит некто (он или она) явившийся к профессору либо за консультацией, либо проситься в аспиранты. Другому, явившемуся за этим же, не только сесть, но и войти невозможно,— ждать придется в коридоре. У сотрудников сектора присутственные дни разные, ибо всем одновременно находиться в этом помещении возможности не было. Работали кто дома, кто в библиотеке, но забегали в сектор нередко и не в «свои» дни и, если стул был занят кем-то посторонним, присаживались на край стола Реформатского, ибо дело к нему срочное. Молодые сотрудники именовали главу сектора «шеф», «метр», «учитель», а себя — его «сюжетами» (от французского «sujet» — подчиненный, подданный). И работали в этой тесноте весело и дружно.