Дороги и судьбы - Страница 146
Но яснее всего мне помнится, как мы с А. А. сидим на высоком холме, прямо на траве, у ног наших, вытянув передние лапы и уткнув меж них морду, лежит собака, солнце идет к западу, очень тихо, и с холма открывается вид... Поля, луга, чернеющие вдали леса и еще какая-то полоска на горизонте, присмотришься — видишь: деревенька. Но как описать именно этот вид, именно эти поля, эти луга? «Над печалью нив твоих...»? «Твой простор...»? Либо чужие слова приходят в голову мне, книжнице, мне, горожанке, либо — истертые, банальные, общие. Своих — не найду. Но вот пока мы так молча сидели, молча глядели, что-то внутри у меня щемило, щемило, и почти до слез... Потому ли, что земля подо мной, передо мной была родиной далеких по отцовской линии предков, живших когда-то на этих галицких и костромских землях, и, значит, голос крови? Однако похожее чувство (почти до слез) я испытала двумя годами позже, около речки Сороть в Михайловском (и тут уж предки были ни при чем!), а больше — нигде и никогда, хотя много я с тех пор ездила, много чего видела...
В декабре 1963 года погибла от рака наша Лада, мы были к ней привязаны, заводить другую собаку и в голову не приходило, какое-то время А. А. охотился с ирландским сеттером Лаврова, шли годы, все труднее давались А. А. долгие охотничьи переходы и ночевки где попало, и сейчас мне уже не вспомнить, когда он был на охоте в последний раз... Вот запись из его дневника, сделанная ранней весной 1975 года, в поезде — мы ехали в Ялту: «Снега под Москвой почти нигде нет, после Тулы чуть больше в овражках и канавах. Глядя на мелоча`, чуть не плакал: ведь вот прилетят вальдшнепы. А у меня с ними — все кончено. Живу этим словом «кончено» во всех смыслах».
А в следующем, 1976 году, в письме из Ялты к С. С. Высотскому, фонетисту и диалектологу, А. А. пишет: «Дорогой моему сердцу Серега! Странная погода и запоздавшая необычная весна! Распустилась «Тюлия бабилоника», плакучая ива, а березки (их тут две лишь!) только вчера дали первые листочки. По старой примете, как распустится береза, кончается ток глухаря. Все это грустно еще и потому, что я больше никогда не послушаю токующего глухаря. «Не тот я стал теперь, все миновало!» — поет Григорий Грязной в «Царской невесте». Да что тут толковать, жизнь-то прожита...»
Вслух же о том, что тоскует по охоте, не говорил никогда. Не в его привычках было жаловаться на старость, на болезни, на потери. Последние годы жизни его мучили боли в ногах — спондилез, так мы с ним думали... Боли А. А. переносил мужественно, громко не стонал, лишь морщился вставая, а на мой утренний вопрос «как ты спал?» отвечал с усмешкой: «Нога болела у меня, нога болела»...
Из друзей его молодости, его сверстников и коллег я застала в живых В. Н. Сидорова, П. С. Кузнецова, С. И. Ожегова, но в шестидесятые годы они один за другим — умирали. Со старым приятелем Р. И. Аванесовым, А. А. пережившим, отношения на моей памяти были отдаленные, в основном телефонные. Пережила А. А. и Ирина Сергеевна Ильинская, тоже друг молодости, сотрудник Института русского языка. А. А. относился к ней нежно, называл ее «Микки», виделись они редко, но их телефонные беседы бывали долгими и задушевными, темы затрагивались и деловые, и личные. Из далеких «опоязовских» времен тянулось знакомство с В. Б. Шкловским. Жили мы с ним в одном доме, но общались они с А. А. главным образом во время «ялтинских апрелей». Были на «ты», беседовать друг с другом любили. «Многие из нас,— говорил Шкловский,— обращаются с языком как с половой тряпкой. А присутствие Реформатского подтягивает!» Запись из ялтинского дневника А. А.: «Вечером заходил Витя Шкловский. Толковали об Эйзенштейне, Иване Грозном, опричнине, Петре Первом, об арабах, о Наполеоне... Забавный у Вити ум — как воробей!» Иногда А. А. записывал ему понравившиеся высказывания Шкловского. Например: «Выше едешь — тише будешь!»
А. А. часто вспоминал Л. Н. Галицкого и Г. О. Винокура. В дневнике А. А. рассказано об одной незабвенной ночи, проведенной ими в ресторане «Прага» — было это в начале тридцатых годов... «Лев Галицкий собеседник был классный, сколько знаний из области литературы, театра, истории, языка! А про Григория Осиповича и говорить нечего: его образованность и уменье найти нужный тон разговора — всем известны. Сидел я весь тот вечер и почти всю ночь как будто бы я в компании Соболевского и Вяземского — так это искрилось умом и остротой. В четыре утра нас попросили вон. Допив «Имеритинское», мы изошли. Лева сел в трамвай (тогда так рано они ходили), а Гр. Осипович затащил меня к себе, где мы пили чай и пели дуэт из первого акта «Евгения Онегина»: «Слыхали ль вы...» Винокур пел Татьяну, я — Ольгу. Не помню, когда я ушел от Винокура... 17 мая 1947 года внезапно умер Винокур. 12 июля 1948 года умер от долгого туберкулеза Галицкий. Это была потеря и Вяземского и Соболевского и еще очень многого: потеря людей своего поколения!»
Последние лет пятнадцать своей жизни из людей своего поколения и своей профессии Реформатский теснее, чем с другими, был связан с ленинградским ученым А. А. Холодовичем. Приезжая в Москву, он иногда останавливался у нас. Переписка с ним занимает значительную часть верхнего ящика письменного стола.
Другие друзья, Александру Александровичу преданные, бывшие с ним рядом до его смертного часа, были людьми иных поколений — его ученики.
3
Думал о смерти и бессмертии. Оно
конечно грустно. Но мысль-то шла
мудрая. И пришел я к выводу, что
физическое бессмертие не нужно.
Бессмертие может быть не в себе и
не в кровных детях, а лишь в верных
и последовательных учениках.
Были у меня как-то в гостях две милые женщины, обе лингвистки (востоковедка и русистка), не помню, почему разговор коснулся конференции, происходившей в Институте философии в семидесятые годы. Там выступал с докладом Реформатский. Его слова: «Фонология — это то, чем я еще живу!» — вслух вспоминали мои гостьи. А затем одна из них рассказала о том, что было в раздевалке после окончания конференции:
— В жизни своей не видывала ничего подобного! Пальто ему подавали сразу двое, облачили, он, не глядя, протянул руку, в ней появилась кепка, протянул другую — появилась палка, оперевшись на нее, сделал шаг, его окружили, повели вниз по лестнице, не под руки, а шагая рядом, страхуя, двое сзади, двое впереди, двое по бокам (споткнется — подхватим, удержим, спины подставим), незабываемое зрелище, сколько лет прошло, а до сих пор перед глазами, потому что — такого не видывала! А впрочем, что я говорю? Вы же сами там были! Вы за ним заезжали.
— Заезжала, но наверх не поднималась. Ждала в машине.
К середине семидесятых годов А. А. был уже серьезно болен, ходил с палкой, лестницы метро стали для него неодолимы, я отвозила его в Институт языкознания на Волхонку, приезжала за ним, эта беспомощность, эта зависимость угнетали его, хотя мои «милости» (как он выражался) выносить ему приходилось всего раз в неделю, по четвергам, чаще появляться он обязан не был (профессор-консультант), а мог бы и реже, мог бы раз в месяц, так поступали другие консультанты, а он так — не мог. В исполнении своих обязанностей был он педантично-пунктуален.
(Во время войны он исполнял обязанности декана Городского педагогического института и читал лекции в институте Литературном. Первую военную зиму с женой и маленькой дочкой он провел в Салтыковке, откуда и ездил в Москву. Однажды ехать было не на чем, поезда не ходили, и А. А. отправился в Москву пешком, прошагав свыше 25 километров. Он мне этого никогда не рассказывал, я об этом узнала в случайном разговоре с его близкими уже после его кончины.)
Институты философии, экономики и языкознания Академии наук СССР помещались в бывших владениях князя Голицына, два первых — в барском доме, а языкознания — во флигеле. Не в этом флигеле, а по соседству, находились когда-то княжеские конюшни, но А. А. нравилось называть «конюшней» именно флигель, так смешнее.