Дороги и судьбы - Страница 135
— Ну вот и все,— сказала тетя Эдме,— теперь ваши пуговицы долго не оторвутся!
Улыбнулась. Я тоже улыбнулась и, привстав, сказала, что очень ей благодарна. В ту минуту я и сама не знала — насколько же я ей благодарна!
Она ушла, забрав свою рабочую шкатулку, я осталась в саду. Браться за книгу не хотелось. Да и какая уж тут книга, вон слышны голоса, наши вернулись с пляжа, сейчас мальчиков поведут под душ, иногда это проходит гладко, иногда с капризами, затем в пижамах, с влажными головенками они выйдут в столовую. Сверху, напевая «тум-ту-ру-рум», спустится дядя Поль с его журавлиными ногами, маленькой головой на длинной шее, добрым лицом, умытый, переодевшийся. И усядется за овальный стол наша пестрая семья.
Вечерние длинные тени. С улицы слышны шаги, французский говор, все дружно идут с пляжа, близится священный час вечерней трапезы. Серая стена виллы, крыша из мелкой черепицы грифельного цвета, вон окно моей комнаты, полуприкрытое ветками орешника. Я встала, захватила платье, книгу, обвела глазами сад, вновь радуясь его запущенности, забор тонет в густых зарослях, забора не видно, кажется, что сад бесконечен, а что это тихо белеет в том отдаленном уголке? Березка. А я и забыла о ней! «Гой ты, Русь,— сказала я березке,— моя родина кроткая...»
5
Мы с Жилем отправляемся в концерт. Концертный зал в том же здании, что казино, сдается под гастроли приезжих знаменитостей, а в обычные дни там кино показывают. На стендах набережной висят афиши; в прошлом году они нас оповестили о концерте Святослава Рихтера, гастролировавшего во Франции, мы обрадовались, Жиль кинулся за билетами, билеты еще не продавались, а вскоре из тех же афиш стало известно, что концерт отменен, что до нашего курорта Рихтер не доехал... Жиль любит классическую музыку, часто ее слушает, разбирается в ней, и дома у него магнитофон, и в автомобиле, на кассетах записи симфоний, фортепианных и скрипичных концертов, фортепиано соло... За обедом Жиль сообщает мне, что на днях в зале казино концерт пианиста Жоржа Шифра. Уговаривать меня не надо, слушать фортепиано я готова всегда, и вот мы идем, вернее, едем, здание казино от нашего дома довольно далеко...
Жара и к вечеру не спала, в зале душно, кто веером обмахивается, кто — программкой, одежды легкие, летние, но пристойные, явиться на концерт в коротких штанах никому в голову не придет, молодым, быть может, такое в голову бы и пришло, но молодых почти не видно, тут люди среднего и пожилого возраста, много седых и лысых голов. На эстраде рояль с золотыми буквами «ЯМАХА», вижу впервые, привыкла к «Стейнвею». Жиль говорит, что рояль японский, и вот уже несколько лет, как «Ямаха» всех победил, вытеснив с концертных эстрад другие марки роялей. Ну японцы, ну нация! Страна восходящего солнца, цветущей вишни и горы Фудзияма. Полоска земли, омываемая морями, взрываемая землетрясениями. И на этой непрочной полоске такую промышленность развернули, такого высокого качества достигли, что обогнали на мировом рынке своих конкурентов во множестве областей! Корабли, автомобили, бытовая электроника — и теперь вот еще и рояли!
На пианисте, рыжеватом мужчине средних лет, не фрак, а светлый летний костюм и голубая рубашка. Программа концерта облегченно курортная: часто исполняемые вальсы и мазурки Шопена. Эта узнаваемость публике приятна, бьет без промаха, все очень довольны, а какая-то за нами сидящая дама даже подпевает... На требование бисировать пианист сказал: «Ну что? Опять вам Шопена сыграть?» Второй раз бисировать отказался. Распахнул пиджак, продемонстрировав залу потемневшую от пота грудь рубашки: «Пощадите, месье-дам! Сами видите! Жарко!» Смех. Аплодисменты. Очень все непринужденно.
О качестве игры его судить не смею. Тут я доверялась Александру Александровичу, он в этом понимал, сам немного играл на рояле, в музыке толк знал, много ее слушал, в своих вкусах был пристрастен, недостатком это не считал («нельзя быть всеядным!»), в последние годы жизни невзлюбил Шопена («Да разве сравнишь его с Шуманом!»), восхищаясь Рахманиновым-пианистом, к произведениям его был более чем холоден, любил Моцарта и Брамса, а Бетховена — очень выборочно, но самыми любимыми были у него, пожалуй, Мусоргский и Прокофьев.
Мы с Жилем пробираемся к выходу, поминутно извиняясь, выбрались наконец. Перед нами набережная, фонари, блеск в одну бесконечную линию выстроившихся автомобилей, толпа гуляющих, а за этим — океан с серебряной от полной луны дорогой. Меняются времена, меняются люди, жизнь на земле меняется, а ему дела нет, он горд, он вечен, он без внимания к этой человеческо-автомобильной суете. Идем к автомобилю. Его еще разыскать надо среди многих прочих. Этот наш? Нет, не этот. Наш дальше.
В Ялте зал местного театра тоже отдавался под концерты приезжих гастролеров, мы там как-то слушали пианистку Маргариту Федорову (Александр Александрович очень ее игру одобрил!), а выйдя, тоже видели набережную, другую, чем эта, окаймленную пальмами, куда более пустынную, и ни единого автомобиля, путь на набережную автомобилям был закрыт. Только море похоже. Все моря, вероятно, похожи друг на друга, когда они спокойны н освещены луной. Сколько апрелей мы провели в Ялте? Семь? Восемь? А ведь я туда больше никогда не поеду.
Народу-то, народу! Ходят, сидят на парапете спиной к океану, на скамьях лицом к океану, едят мороженое, смеются, переговариваются, окликают друг друга. Иная музыка языка, иные интонации, иные междометия, наших «ой», «ох», «да ну?» здесь не услышишь, тут восклицают, тут удивляются по-своему... Я в Европе с моей русской тоской... Это откуда? Достоевский, конечно. Но ведь тот же Достоевский устами того же Версилова говорит, что «русскому Европа так же драгоценна, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог... и даже это нам дороже, чем им самим!». Да нет, мне здесь хорошо, мне отлично, по отечеству не скучаю, скоро я туда вернусь — к своим друзьям, к своим книгам, к своей привычной жизни.
Дом спит. Мы с Жилем осторожно поднимаемся по лестнице, наверху прощаемся, расходимся. Оказывается, спят не все. Легкий стук в мою дверь: Вероника. Она ко мне иногда наведывается по вечерам, когда дом затихает, посидеть, поговорить, выкурить последнюю сигарету.
Я люблю эти вечерние посещения: они вновь подтверждают нашу с Вероникой душевную близость. И с кем еще здесь можно вести русские нескончаемые разговоры о жизни, о литературе, о несовершенстве мира, о политике, наконец? Не на все мы смотрим одинаково, иной раз и спорим, но — близки. Веронике нужны эти беседы, мои приезды, мое присутствие, я не лишняя в ее доме. Сознавать это радостно еще и потому, что помогает мне оправдывать в собственных глазах ту роскошно-бездельную жизнь, какую я здесь веду...
Наполовину француженка по крови, родилась в Сайгоне, раннее детство в Оране, девочкой жила в Германии, затем Париж прочно и навсегда. В Москву впервые попала пятнадцатилетней, откуда же в ней эта тяга к России, почему ей так сразу по сердцу пришелся Александр Александрович с его страстной любовью к своей науке и своим ученикам, к музыке, к шахматам, к охоте, с его равнодушием к чинам, званиям и прочим внешним признакам успеха, с его шутками, чудачествами и непременными рюмками водки перед обедом и ужином? Человек для западного восприятия нелегкий — чем он пленил эту девочку, пришедшую к нам из иных миров? И сам он расположился к ней с первого взгляда, у них возникла переписка, она обращалась к нему в письмах: «мон шер онкль», он к ней: «ма птит». Изображать французские слова кириллицей — это одно из любимых увеселений Александра Александровича, сразу усвоенное и подхваченное Вероникой, до чего она быстро все схватывает! После того первого раза она стала ездить в Москву почти каждый год, стремилась сюда, ей было хорошо у нас, с нами. «Город, который так любит Вероника!» — сказала однажды моя сестра, идучи со мной по какому-то арбатскому переулку... Гены, гены, их капризы, их затейливые комбинации,— ну как иначе это объяснить?