Дорога в рай - Страница 36
Потом раздался взрыв. Вспыхнуло что-то ослепительно-белое, и послышался глухой звук, будто кто-то ударил по надутому бумажному пакету. Тотчас все стихло, и опять появилось пламя, а потом повалил густой беловато-серый дым. Пламя охватило дверь и обе стороны кабины, а дым был такой густой, что было трудно смотреть и почти невозможно дышать. Ею овладел панический страх, потому что он по-прежнему сидел за приборной доской, пытаясь рулями удержать самолет от болтанки; вдруг налетел поток холодного воздуха, и ей показалось, будто перед ней торопливо замелькали чьи-то фигуры, выбрасываясь из горящего самолета.
Теперь все превратилось в сплошное пламя. Сквозь дым она видела, что он по-прежнему борется с рулем, пока экипаж покидает машину. Одной рукой он прикрыл лицо — такая была жара. Она бросилась к нему, схватила его за плечи и стала трясти, крича: «Прыгай, быстрее, да быстрее же!»
И тут она увидела, что его голова безжизненно упала на грудь. Он потерял сознание. Обезумев, она попыталась поднять его с сиденья и подтащить к двери, но он обмяк и сделался слишком тяжелым. Дым наполнил ее легкие, у нее запершило в горле, появилась тошнота, и стало трудно дышать. Она впала в истерику, борясь со смертью и со всем на свете. Ей удалось подхватить его под мышки и чуть подтащить к двери. Но дальше ничего не получалось. Его ноги застряли в педалях, и она ничем не могла ему помочь. Она знала, что все напрасно, что из-за дыма и огня нет никакой надежды, да и времени не было. И неожиданно силы покинули ее. Она повалилась на него и заплакала так, как никогда не плакала.
Потом самолет вошел в штопор и стремительно понесся вниз. Ее отбросило в огонь, и последнее, что она помнила, — это желтый цвет пламени и запах горения.
Ее глаза были закрыты, а голова лежала на подголовнике кресла. Она ухватилась руками за край одеяла, словно хотела закутаться поплотнее. Ее волосы разметались по плечам.
Луна висела низко в небе. Мороз еще крепче схватил поля и живую изгородь. Не было слышно ни звука. Но потом откуда-то далеко с юга донесся глубокий ровный гул, который нарастал и делался громче, пока все небо не переполнилось шумом и пением двигателей тех, кто возвращался.
Однако женщина, сидевшая перед окном, так и не пошевелилась. Она была мертва.
У кого что болит
— Пива?
— Да, пива.
Я сделал заказ, и официант принес бутылки и два стакана. Наклонив стакан и приставив к его краю горлышко, мы налили себе пива — каждый из своей бутылки.
— Будь здоров, — сказал я.
Он кивнул. Мы подняли стаканы и выпили.
Я не видел его пять лет. Все это время он воевал. Он воевал с самого начала войны и до того времени, пока мы не встретились. Я сразу заметил, насколько он изменился. Из молодого здорового юноши он превратился в старого, мудрого и покорного человека. Он стал покорным, как наказанный ребенок. Он стал старым, как усталый семидесятилетний старик. Он стал настолько другим и так сильно изменился, что поначалу мы оба ощущали неловкость. Непросто было найти тему для разговора.
Он летал во Франции с первых дней войны, а во время Битвы за Англию защищал родное небо. Он был в Западной пустыне,[31] когда наше положение казалось безнадежным, был в Греции и на Крите. Он был в Сирии и в Хаббании[32] во время восстания. Он был в Аламейне,[33] летал над Сицилией и Италией, а потом вернулся и снова улетел из Англии. Теперь он был стариком.
Он был небольшого роста, не больше пяти футов шести дюймов, с бледным широким и открытым лицом, которое ничего не скрывало, и с острым выдающимся подбородком. Глаза у него были блестящие и темные. Они все время бегали, пока его взгляд не встречался со взглядом другого человека. Волосы у него были черные, неопрятные. Надо лбом постоянно висел клок; он то и дело отбрасывал его рукой.
Какое-то время нам было не по себе, и мы больше молчали. Он сидел за столиком напротив меня, немного подавшись вперед, и пальцем выводил линии на запотевшем стакане. Он смотрел в стакан с таким видом, будто то, что он делает, сильно его занимает, но мне казалось, что он хочет что-то сказать, но не знает, как лучше начать. Я сидел, и, таская орешки с блюдца, громко их разжевывал, и делал вид, будто мне на все наплевать, даже на то, что я шумно жую.
Продолжая выводить линии на стакане и не поднимая глаз, он вдруг проговорил тихо и очень медленно:
— О Господи, как бы я хотел быть официантом, или шлюхой, или не знаю кем еще.
Он взял стакан и медленно выпил пиво, все сразу, двумя глотками. Я знал, что у него что-то на уме; он явно настраивался на то, чтобы заговорить.
— Давай еще выпьем, — сказал я.
— Да, но лучше виски.
— Хорошо, пусть будет виски.
Я заказал два двойных скотча с содовой. Мы плеснули содовой в скотч и выпили. Он взял свой стакан и сделал глоток, потом поставил стакан, снова поднял и отпил еще немного. Поставив стакан во второй раз, он наклонился ко мне и совершенно неожиданно начал говорить.
— Знаешь, — заговорил он, — знаешь, во время налета, когда мы приближаемся к цели и вот-вот сбросим бомбы, я все время думаю, все время про себя думаю: а не уклониться ли мне от зениток, не свернуть ли в сторону самую малость? Но тогда мои бомбы упадут на кого-то другого. И вот я думаю: на кого они упадут? Кого я убью сегодня? Кто эти десять, двадцать или сто человек, которых я сегодня убью? Все зависит от меня. И теперь я думаю об этом каждый раз, когда вылетаю.
Он взял маленький орешек и расколол его ногтем большого пальца, при этом глаз он не поднимал, так как стыдился того, что говорил.
А говорил он очень медленно.
— Всего-то и нужно, что нажать легонько на педаль руля направления, да я и сам не пойму, что делаю, а бомбы между тем упадут на другой дом или на других людей. Все от меня зависит, все в моей власти, и каждый раз, когда я вылетаю, я должен решить, кто будет убит. А убить я могу, легонько нажав ногой на педаль. Я могу сделать это так, что и сам не замечу, что происходит. Просто потянусь немного в сторону, изменив позу, и все, а убиты будут совсем другие люди.
Стакан снаружи высох, но он продолжал водить по гладкой поверхности пальцами правой руки вверх-вниз.
— Да, — говорил он, — вот такие непростые мысли, с далеко идущими последствиями. Когда я сбрасываю бомбы, только об этом и думаю. Понимаешь, всего-то — нажать легонько ногой. Чуть нажать ногой на педаль, так что бомбардир и не заметит ничего. Каждый раз перед вылетом я говорю себе: кто будет на этот раз, те или эти? Кто из них хуже? Стоит мне отклониться немного налево, может, попаду в дом, полный паршивых немецких солдат, воюющих с женщинами, а отклонюсь туда — попаду не в солдат, а в старика, спрятавшегося в укрытие. Откуда мне знать? Как это вообще можно знать?
Он умолк и оттолкнул от себя пустой стакан к середине стола.
— Поэтому я никогда не уклоняюсь от зениток, — прибавил он. — То есть почти никогда.
— А я однажды уклонился, — сказал я, — когда атаковал на бреющем полете. Рассчитывал убить тех, что находились на другой стороне дороги.
— Все уклоняются, — сказал он. — Может, еще выпьем?
— Да, давай выпьем еще.
Я подозвал официанта и сделал заказ, и, пока он не принес выпивку, мы сидели и рассматривали других посетителей. Помещение начало заполняться людьми, потому что было почти шесть часов, и мы смотрели, как они заходят. Они останавливались возле входа, высматривали свободный столик, потом садились и со смехом заказывали выпивку.
— Посмотри вон на ту женщину, — сказал я. — Вон на ту, которая сейчас садится.
— И что в ней особенного?
— Отличная фигура, — сказал я. — Великолепная грудь. Ты только посмотри на ее грудь.
Официант принес выпивку.
— Я когда-нибудь рассказывал тебе о Вонючке? — спросил он.