Дом толкователя - Страница 27
В контексте Александровской эпохи следует, на наш взгляд, рассматривать и мотив посвящения коня Спасителю, отсутствующий у Шиллера. «Жуковский идеализировал поступок графа до нелепости, — писал по этому поводу Всеволод Чешихин. — Можно подарить коня церкви, но посвятить его Богу совсем не в духе христианства» (Чешихин: 60). По мнению И. Семенко, граф у Жуковского совершает «поступок с точки зрения церкви не ортодоксальный, но выражающий наивное прямодушие молодого рыцаря» (Семенко: 197). Думается, дело здесь не только в юношеской наивности графа. Акт посвящения своего дара (жертвы) непосредственно Спасителю отвечает духу и стилю той экзальтированной религиозности, которая отличала Александра и некоторых его современников: император посвятил Всевышнему задуманный им Священный союз трех христианских монархов[110]; мистик А. Ф. Лабзин посвятил в 1817 году издаваемый им «Сионский Вестник» Иисусу Христу; Христу Спасителю посвящен грандиозный Храм архитектора К. Л. Витберга (торжественная закладка храма совершилась 12 (24) октября 1817 года в присутствии царя и всего августейшего семейства).
Наконец, сам конь — неотъемлемый атрибут парадного портрета и парижской легенды императора. 19 марта 1814 года на светло-серой лошади Эклипс, в сопровождении прусского короля и князя Шварценберга, а также тысячи генералов, Александр въехал в покоренный Париж[111]. Знаменательно, однако, что в парижском эпизоде послания Жуковского «Императору Александру» государь показан не в традиционном образе торжествующего всадника, но как «смиренный вождь царей», преклонивший колена пред «миротворною святыней алтарей» (I, 374)[112]. Сравните в балладе: «И набожный граф, умиленный душой, // Колена свои преклоняет // С сердечною верой, с горячей мольбой // Пред Тем, что живит и спасает» (то есть перед Святыми Дарами).
Иначе говоря, не только политические акты, но и характерные символические жесты государя нашли отражение в русской версии «средневековой» баллады (если у Шиллера их не было, Жуковский вводил их в свой перевод самостоятельно): к упомянутому преклонению колен добавим умиленные слезы императора, растроганного песней (неизменный атрибут общественного поведения русского государя). Надо полагать, что и завершающее балладу описание позы Рудольфа, склонившего голову в глубокой задумчивости, также ассоциировалось для Жуковского (и «немногих» его читателей) с образом русского императора. Речь идет о барельефном изображении Александра 1 в кругу семьи на пьедестале памятника Павлу I работы И. П. Мартоса. В элегии «Славянка» Жуковский дважды обращался к этому изображению: в тексте стихотворения («Сей витязь, на руку склонившийся главой… Под шуйцей твердою сидящий на щите») и в примечании к нему («Александр представлен сидящим; голова его склонилась на правую руку, и левая рука опирается на щит, на коем изображен двуглавый орел»). Как справедливо замечает Р. В. Иезуитова, «Жуковскому было чрезвычайно важно, чтобы этот образ не ускользнул от внимания читателей его элегии» (Иезуитова: 197).
Очевидно, что узнавание «немногими» читателями своего государя в образе Рудольфа задумывалось поэтом как особый эстетический и идеологический эффект баллады (вот где действительно объяснялось «таинство слов» певца — прорицателя!). Стихотворение оказывалось завуалированным гимном русского поэта своему императору и, таким образом, вписывалось в восторженную «александриаду» Жуковского 1813–1816 годов («Государыне императрице Марии Феодоровне» [1813], «Императору Александру», «Народный Гимн» [ода — 1814], «Певец в Кремле» [1814–1816], «Песнь русскому царю» [1815] и др.). Именно русскому государю адресовались благословение и предсказания счастливого царствования из песни священника (подобными же благословениями и предсказаниями завершаются и другие стихотворения поэта, посвященные августейшему триумфатору и миротворцу). Однако этой комплиментарной задачей замысел Жуковского явно не исчерпывался.
В самом деле, баллада Жуковского — история о «двойном узнавании»: государь оказался тем самым набожным рыцарем, о котором поведал гостям певец, а сам певец — тем священником, которому помог набожный рыцарь. Если Рудольф намекает в балладе Жуковского на Александра, то кто же тогда пастырь-певец (персонаж, которого Андрей Немзер считает главным в балладе)?
Не вызывает сомнения, что в образ песнопевца Жуковский вкладывал личное содержание. Примечательно, что седой старик со сверкающими локонами из шиллеровской баллады превратился у русского переводчика в старца «в красе поседелых кудрей», преисполненного младым жаром (кудри не только традиционная черта романтического певца, но и отличительная особенность внешности самого Жуковского того времени; ср., например, его известный романтический портрет кисти Кипренского 1817 года)[113].
Заметим также, что автохарактеристика балладного певца в «Графе Гапсбургском», по сути дела, является обобщением тематического диапазона поэзии Жуковского того времени; «Певец о любви благодатной поет, // О всем, что святого есть в мире, // Что душу волнует, что сердце манит…»
Наконец, биографическую основу имела для Жуковского и «немногих» посвященных в историю его взаимоотношений с императорским домом тема царского дара: как известно, за свои патриотические произведения поэт получил бриллиантовый перстень от матери государя и пожизненный пенсион от самого императора. Таким образом, хвала песнопевца императору Рудольфу может быть прочитана как благодарность Жуковского своему благодетелю Александру.
Но, конечно, не это главное. Как убедительно показал в своей недавней работе Андрей Зорин, во второй половине 1810-х годов Жуковский претендовал на роль государственного поэта, выразителя официальной идеологии, в ту пору имевшей яркую мистико-хилиастическую окраску (политика Священного союза). Сама фабула шиллеровской баллады — хвалебная песнь владыке, пропетая певцом на торжественном пире[114], — не только отвечала поэтической стратегии Жуковского, принявшего на себя в эти триумфальные для России годы роль искреннего певца великого государя, но и намекала на конкретные произведения его «александриады»: сравните, например, «Стихи, петые на празднестве английского посла лорда Каткарта, в присутствии императора Александра Павловича» (1815) или «Гимн» (1814)[115].
Рассмотрим подробнее, как формировалась «политико-поэтическая» концепция Жуковского тех лет.
В начале своего поэтического служения императору Жуковский поставил перед собой задачу «превратиться» в некий обобщенный голос всего народа российского, то есть стать своего рода поэтом-хором. Только народный поэт может рассчитывать на высочайшее внимание, и именно таким поэтом желает стать Жуковский: «Внимание Государя есть святое дело, иметь на него право могу и я, если буду русским поэтом в благородном смысле сего имени. А я буду!» (Жуковский 1898: 163). Эта задача решалась Жуковским в духе времени — не через отказ от субъективизма, а через максимальное его напряжение, доводящее лирического субъекта до состояния мистического экстаза, открывающего путь к постижению объективной истины и прорицанию.
В программном прозаическом посвящении к посланию «Императору Александру» (1814), адресованном матери государя вдовствующей императрице Марии Феодоровне, Жуковский четко сформулировал свою цель:
Послание к Государю Императору, Вашему Величеству мною подносимое, есть выражение не одних чувств поэта, но вместе и всего, что чувствует теперь народ русский — язык свободный и простой, дань благодарности, дань бескорыстного удивления. <…> Ныне хвала делает более чести поэту, нежели царю, который не ищет ее, но творит добро потому, что иного творить не может; и не лесть приводит теперь стихотворца к престолу, не бедная надежда заслужить награду, но славное имя русского, но честь — быть одним из тех счастливцев, которые клялись в верности великому человеку <…> Как стихотворец я сказал вслух и весьма слабым языком то, что каждый из моих соотечественников чувствует в тайне души своей — дерзкое, но счастливое право поэзии!