Дом-музей - Страница 3
Мелентьев заинтересовался стулом, стоящим около стола и даже слегка присел на него. Стул был явно не старинный, на колесиках, с регулируемой спинкой и удобными подлокотниками.
— Афанасий Валерианович Тубов скончался второго июня тысяча девятьсот сорок четвертого года.
— Умер?
— В Ташкенте, в эвакуации.
— А от чего?
— Он был уже пожилым человеком, его здоровье было подорвано ссылкой, болезнями…
— Это понятно, а умер-то он от чего?
— Ну… от старости. Я, к стыду своему, не знаю точно, каково было состояние здоровья Афанасия Валериановича перед кончиной… Он умер на руках у своей супруги…
— А она потом что?
— Э-э… Что вы имеете в виду?
— Ну, он умер, а она потом как?
— Она ненамного пережила своего великого мужа. Через несколько месяцев супруга Афанасия Валериановича скончалась.
Мелентьев на некоторое время уставился в окно. Шел дождь, густо растущие вокруг Дома-музея зеленые деревья с усилием мотались на ветру туда-сюда. На первом этаже что-то загремело, как будто разбилась посуда, и даже не сама разбилась, а при помощи людей, которые ее специально разбили. И еще раз загремело.
— Софья Арнольдовна, — с теплотой в голосе сказала Нелли Петровна. — Дай Бог всем молодым столько энергии, задора, сколько у нее в ее-то годы…
— А он что, прямо вот за этим столом свою музыку писал?
— Нет, конечно. Он писал музыку, сидя за фортепьяно. Я, помните, говорила про пианино, которое, к сожалению, было утрачено в войну. На любом пианино есть такая подставочка для нот, и вот на этой подставочке стояла нотная бумага, и Афанасий Валерианович писал на ней произведения, делал наброски.
— Так а как же тогда, вы же говорили, что он за столом вот за этим вот работал, а вы теперь говорите, за пианино.
— За столом он писал статьи, письма, он вел обширную переписку, которая, к сожалению, сохранилась лишь частично. Непоправимая утрата — переписка Афанасия Валериановича с Ахявьевым. Пачка писем, которая многие годы хранилась вот в этом столе, тоже, как и пианино, пропала в войну. Как раз Софья Арнольдовна недавно вспоминала…
— Тоже на растопку пошло?
— Да, конечно, а что было делать этим людям? Слава Богу, стол уцелел. Стояли лютые морозы… Афанасий Валерианович был очень духовно близок с Ахявьевым… дружба двух талантливых людей… большая книга, написанная им… этот журнал был средоточием музыковедческой мысли того времени… Ахявьев тоже был музыковед…
— В смысле — тоже? Кто еще-то был музыковедом? Вы говорили, там какой-то математик еще был…
— Разве я не рассказывала? Бруни, Изяслав Бруни, один из крупнейших музыковедов своего времени… возглавлял школу… прогрессивное направление… монография вышла в Италии… он часто бывал здесь… жаркие споры, обсуждения, разговоры заполночь… его ученик Ахметзянов стал основателем…
Мелентьев присел на корточки и, стараясь, чтобы это было не очень заметно, слегка обхватил голову руками.
— Вам плохо? Что случилось? Здесь, конечно, немного душно…
Мелентьев встал и уперся взглядом в унылые обои в цветочек.
— Да нет, ничего, это я так. Что-то вот… А у вас тут еще комнаты есть? Где он тут жил, спал?
— Есть еще только спальня, пойдемте я вам покажу.
Опять вышли в деревянно пахнущий коридор, вошли в соседнюю комнату. У стены стояла железная кровать с голой панцирной сеткой. Под кроватью стоял ночной горшок. Больше в комнате ничего не было.
— Видите, у нас тут практически ничего не сохранилось. Зато кровать подлинная, на ней в первые годы после революции спал Афанасий Валерианович, его, как тогда говорили, уплотнили, оставили ему только эту комнату, и вот на этой кровати он спал.
— А в остальные комнаты кого поселили?
— Ну, знаете, как в то время было — рабочие с механического завода, тут у нас рядом, ткачихи, несколько человек, жили. Сейчас уже точно не известно. Вот Софья Арнольдовна еще до войны въехала. Потом, когда был образован Дом-музей, всех расселили, только Софья Арнольдовна осталась.
— А горшок тоже тот еще, с тех времен, когда его уплотнили?
— Да нет, что вы, это мы лет десять назад комнату постояльцам сдавали, тогда, сами знаете, время было тяжелое, властям не до культуры было, никакого финансирования, зарплату нам совсем не платили. Это сейчас к нам губернаторы приезжают. А раньше совсем по-другому было. А горшок так и остался. Убрать бы его, конечно, надо.
Стало совсем темно, Нелли Петровна включила свет (загорелась голая лампочка под потолком), хотя смотреть было совершенно не на что, только дощатый пол, обои даже не в цветочек, а вообще непонятно во что, неопределенно светлый потолок, железная кровать со страшными железными шишечками и голой панцирной сеткой и железный горшок для мочи, так что можно было и не зажигать свет и стоять в осенней темноте, стоять молча, долго, бессмысленно, бесконечно.
— Ну вот и все. Есть еще комнаты, но там у нас фонды, реконструкция. Спасибо вам, что пришли, послушали.
— Да не за что.
— Ну, тогда пойдемте вниз. Хотите чаю? На дорожку, а?
Свет погас, прошли по коридору, спустились по лестнице. Бабулька Катя сидела там же, за столиком. Софья Арнольдовна стояла, согнувшись и при этом подбоченясь, с тряпкой, которую она сняла с веревки, натянутой вдоль стены.
— Ну что, поганец, насмотрелся? Ознакомился с экспозицией?
Софья Арнольдовна неожиданно могуче размахнулась и заехала Мелентьеву тряпкой по морде. Тряпка была мокрая и пахла половой тряпкой, и у Мелентьева на лице осталось множество мельчайших и относительно крупных частиц мусора и волосинок.
Мелентьев сел на стул. Нелли Петровна: а давайте все-таки чайку? Смотрите, дождь, холодно. Надо на дорожку согреться. Софья Арнольдовна села на стул.
— Молодой человек, вы уж на меня не сердитесь, это я так. Такой уж характер. Поздно уже меняться-то. А вы, я вижу, человек порядочный. Я очень рада, что сюда приходят такие молодые люди, как вы. Не сердитесь, голубчик. Дома умоетесь, ничего. Не обижайтесь на старуху.
Бабулька Катя, казалось, уснула. Нелли Петровна стояла. Перед сидящим Мелентьевым стоял стол, и Мелентьев облокотился на стол и положил голову на свои руки. Приехал в этот зелено-серый город, приперся в музей, отдал пять рублей, получил исчерпывающую информацию об Афанасии Валериановиче Тубове и тряпкой по морде; дождь, осенний темный вечер, идти по темным улицам среди мокрых недобро блестящих деревьев, через черно-пустой рынок, ждать электричку на продуваемой ветром платформе, нестись с грохотом и воем в светлом вагоне среди темноты, вглядываясь в отражение в стекле…
Мелентьев поднял голову и запел. Ой в степи… мороз… ой да ямщики… Сначала потихоньку, потом постепенно распелся. Ой да не вечер… есаул в степи глухой… к Байкалу подходит казак молодой… Лодку берет и на полном скаку… Нелли Петровна присела на ступеньку деревянной лестницы. Софья Арнольдовна уронила голову на грудь. Во чужу деревню… в семью несогласну…
Впечатления дня и всей жизни мутно смешались внутри у Мелентьева, и разные слышанные им песни о просторе, бессмысленности и тоске тоже смешались, и Мелентьев, тряся головой и дико, по-кликушески раскачиваясь из стороны в сторону, пел и пел автоматическую смешанную песню о бесконечных степях и полустанках, о конях, на полном скаку со всего маху ударяющихся о земную поверхность, о пулях, со свистом втыкающихся в непрочные человеческие и конские тела, о наших атаманах, бесстрашно форсирующих Байкал, о работниках почтового ведомства, погибающих от переохлаждения, о черных шапках и хитроватых, себе на уме есаулах, с необыкновенной легкостью предсказывающих будущее.
Софья Арнольдовна то и дело прикладывала к глазам свою тряпку. Бабулька Катя проснулась и никак не могла понять, что происходит.
… черну шапку… головы… вороной.
Мелентьев покашлял. Мелентьев встал и, немного пошатываясь, пошел к входной двери. Мелентьев открыл дверь, вышел на улицу и побрел к станции.