Доктор болен - Страница 4
— Зачем? — спросил Эдвин. — К чему вы клоните? Что стараетесь доказать?
— Я свое дело знаю, — сказал доктор Рейлтон. — Перескажите все это своими словами.
— В Ноттингеме есть замок[7], отсюда фамилия джентльмена, — пояснил Эдвин. — Замок — шахматная ладья[8], отсюда название улицы.
— А теперь, пожалуйста, — попросил доктор Рейлтон, — перескажите историю.
— Я позабыл историю. История, в любом случае, глупая.
Доктор Рейлтон быстро чиркал заметки.
— Хорошо, — сдался он. — «Веселый» и «меланхолик», в чем разница?
— Есть разные разницы, — сказал Эдвин. — Одно слово трехсложное, другое четырехсложное. Одно французского происхождения, другое греческого. Одно прилагательное, другое существительное.
— Да вы одержимый, — заключил доктор Рейлтон. — Я имею в виду, словами.
— Это не одержимость, это занятие. Моя работа.
— Попробуем цифры, — опечаленно, терпеливо продолжал доктор Рейлтон. — От 100 отнимите 7, а потом продолжайте отнимать семь от остатка.
— 93, — уверенно сказал Эдвин, потом не столь уверенно, — 86… 79… 72… — С затемненной постели раздался голос:
— Семечки, когда в дартс играешь, да? Без конца отнимаешь, нет? — И пулеметом протараторил: — 65, 58, 51, 44, 37, 30, 23, 16, 9, 2. Ерунда, если в дартс играешь, да?
— Спасибо, мистер Дикки, — саркастически поблагодарил доктор Рейлтон. — Вы нам очень помогли.
— Надо было пособить, нет? Покончено с цифрами, да? — Тут спящий насмешник рядом с Эдвином принялся речитативом напевать свежие результаты:
«Блэкберн» — «Манчестер Юнайтед», 10:5.
«Ноттингем Форест» — «Челси», 27:2.
«Фулэм» — «Вест-Хэм», 19:3.
— Думаю, — вздохнул доктор Рейлтон, — на один день в самом деле достаточно.
— У него ставки, что ль, на уме, да? — уточнил Р. Дикки. — Они самые у него на уме, нет? Ставки.
— Хотите снотворную таблетку? — спросил доктор Рейлтон. — Чтоб заснуть, — пояснил он. Эдвин отрицательно покачал головой. — Ну, тогда хорошо. Спокойной ночи, доктор Прибой. — И ушел.
— Прямо сплошной сарказм, да? — сказал Р. Дикки. — Прям сплошная насмешка. Вроде торчал бы ты тут, если б на самом деле был доктор.
Эдвин выключил свою лампу у койки, последнюю. Теперь в палате было темно, кроме слабого ночника над головой и столь же слабой лампы на столике ночной сиделки, на столике, уютно укрывшемся в импровизированном шалаше за ширмами. Ночная сиделка где-то ужинала.
— Рассказывает тут истории про Ноттингем, — не унимался Р. Дикки. — Спорю, он никогда в жизни не бывал в Ноттингеме. У меня сестра туда вышла замуж. Я то и дело ездил повидаться, да. Милый городок, Ноттингем. Потрясающе, как они рассуждают про то, про что ни черта не знают, нет?
Глава 3
Эдвин сидел на краю своей койки с колотившимся сердцем, сильно затягиваясь сигаретой, гадая, почему она не пришла. Воскресное утро отзвенело, отзвонило по себе похоронным звоном, шелестя «Всемирными новостями»; впереди зиял день без докторов, без причиненной боли, расколотый двумя периодами для посещений, лишней закуской, воскресным угощением. Но похоже, не для Эдвина. Два удара на башне через площадь, половина времени для посещений прошла, а она не явилась. Р. Дикки говорил: «Точно так, да, вполне точно», — разговорчивой женщине лет восьмидесяти, наверно своей матери; с насмешником был маленький, хитрый с виду священнослужитель, один подвывал, а другой усмехался, рассуждая о любви Иисуса; дальше в палате в койке сидел молодой человек, горбатый, как Панч[9], с бородой как у Панча, в шапочке типа лыжной, обсуждая с кивавшим, жевавшим губу родичем автомобильные двигатели. Два куска воскресного ростбифа вдохнули в пациентов новую жизнь. Возбудившийся Эдвин почуял желание своего кишечника опорожниться. Поделом будет ей, скулил он, пусть придет, а его не увидит; пусть подумает, увезли его мертвого на каталке, так ей и надо.
Он присел в уборной, стараясь вспомнить, в какой отель она переехала, где-то возле больницы. Можно, наверно, позвонить в пивную, куда она, видно, теперь зачастила, в тот самый паб, где она клеит мойщиков окон. Но уже больше двух, а в два все закрывается. Потом, с облегчением кишечника, дерзкая мысль ударила ему в голову. Одеться, выйти из больницы, поискать ее. «Якорь», вот как называется паб, где-то неподалеку. Ресторан, может быть.
Это было довольно легко. Запертые шкафчики напротив умывалки. Под музыку спущенной в унитазе воды он открыл свой; трепеща, вынул мятые брюки, спортивную куртку, галстук и рубашку. Конечно, просить разрешения не к добру. Но никто не узнает. Вошел в одну из двух ванных и стал одеваться. В зеркале видел вполне нормальное лицо, вполне молодое, вполне здоровое, массу темных волос, лишь чуть тронутых сединой. Облачаясь в одежду, Эдвин дополнительно облекался здоровьем и здравомыслием, гладко причесал волосы, закурил сигарету. Но еще себя чувствовал недостаточно вооруженным. Деньги, конечно, — нет денег. Все двухмесячное жалованье, выплаченное в Моламьяйне авансом, конвертированное теперь в пятифунтовые банкноты, отдано жене. Бумажник тощ, карманы пусты, кроме нескольких шиллингов.
Никто не сделал замечаний, никто, кажется, не обратил внимания на него, проходившего мимо стеклянной коробки служебного отделения при палате. Сестры хихикали там над чем-то, принадлежавшим к их миру без униформы, к миру нарядных платьев и танцев. Может быть, краем глаза видели одежду визитера. Эдвин закрыл за собой тяжелую наружную дверь палаты, побежал вниз по лестнице. В коридоре к вестибюлю высоко в нишах стояли бюсты бородатых медицинских гигантов; читать мемориальную доску Эдвин не собирался. Времени нет — позади слышался негритянский певучий голос, голос того самого серьезного мороженщика.
Прозвенели звонки на уход посетителей. Все было невероятно легко. Он беспечно миновал конторку привратника, размахивая левой рукой. Выйдя за парадную дверь, получил полновесный удар осени в грудь. Ветер псом наскочил на него, покусал; листья неслись, шебаршили по тротуару, исцарапанному металлическими наконечниками тростей; пятисложная меланхолия восседала на постаменте посреди площади. Английская осень; вокруг военного мемориала со свистом проносятся крошечные мертвые души. Эдвин, ежась, пересек площадь, прошагал вниз по переулку, — многоквартирные жилые дома с одной стороны, хиромант по сниженным ценам с другой, — перешел улицу с осенними воскресными пешеходами, свернул за угол, направился прямо к ободряющему фасаду станции подземки. Подземка означает одновременно нормальность и выход. Взглянув вниз себе на ноги, он увидел, что они по-прежнему в больничных шлепанцах. Задумался, не поплакаться ли самому себе, но тут заметил на углу через дорогу паб под названием «Якорь» и неуверенно пошел на ту сторону. Рядом с пабом шел узенький переулок, куда тщетно пытался въехать грузовик. Грузовик ревел, совался вперед и назад, обдирая две стены, громыхая крылом об уличный столб. Эдвин, обойдя грузовик, обнаружил в конце переулка захудалый ресторан. Оттуда доносился тот самый перестук ножей и вилок, какой он вчера вечером слышал из-за ширм вокруг коек, только этот был погрубее. В двух грязных витринных окнах виднелись едоки. Одним из них был Чарли, неумело евший спагетти; накручивал залитые соусом комья на вилку и терпеливо глядел, как они снова шлепаются в тарелку. С ним сидел пучеглазый мужчина в берете, закусывавший бобами. Чарли открыл рот для новой попытки, обернулся к окну, увидел Эдвина. Рот остался открытым, но теперь Чарли не обращал внимания на вилку с грузом. «Заходи», — проговорил губами в окно, маня Эдвина внутрь кивком головы и свободным большим пальцем. Эдвин с сожалением указал жестом вниз на шлепанцы.
— Вряд ли вправе. Сочтут эксцентричным.
Чарли, по-прежнему с открытым ртом, прижал к окну лоб, стараясь глянуть вниз. Собаки не видно. Поколебался, то ли отправить в рот вилку, то ли выйти к Эдвину. Желваки вздулись на скулах. Триумфально кивнул пучеглазому, Эдвину, прожевал, проглотил; соломенные концы спагетти как бы в восторге ринулись в рот. Чарли, жуя, вышел к Эдвину.