До последнего мига (сборник) - Страница 6
«Человек обязан постоянно сопротивляться, чтобы не упасть, – ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно – может быть, даже безрезультатно, но обязательно сопротивляться. Иначе – гибель, – глядя на себя и морщась от жалости, думал Каретников. – Как только он надламывается, теряет контроль над своей внешностью, опускается, сходит на нет – так всё, он теряет контроль и над собственной жизнью. Трудно, очень трудно бывает восстать из пепла, вернуться назад. Один раз ушедший не возвращается».
Открыл рот, растянул губы пальцами, внимательно осмотрел зубы. Зубы были чистыми, здоровыми, крупными. Кто-то, кажется индусы, считают, что здоровые зубы – признак долголетия. Они правы. Очень часто, садясь за стол с ножом и вилкой, мы укорачиваем себе жизнь. Едим, не прожевывая, кое-как, отрезаем куски побольше, давимся. А еда – это обряд, песня, если хотите. Вкусная еда – настоящий праздник.
Вон куда занесло его!
Самая вкусная еда в блокадном Ленинграде – это кусок хлеба да распаренная до ломин, готовая рассыпаться в ладони горячая картошка. И хорошо, очень хорошо бывает, когда этой картошки вдосталь бывает, на одну штуку больше, чем положено, и ею можно хотя бы немного притушить сосущую голодную боль, изматывающую человека донельзя, – не остаётся сил даже на крик, на дыхание, человек лишь тихо молится про себя, взывая к снисхождению, к смерти. Смерть – избавление в таких случаях, самое настоящее избавление от голода, мук и боли. И это не пустая фраза.
Старался Каретников не глядеть в зеркало, отвернуться от него, отковылять куда-нибудь в сторону, в тёмный угол, а не мог, зеркало тянуло к себе, манило, было сокрыто в этой тяге что-то колдовское – хочешь оторваться, а не можешь.
Зубы чистые, крепкие, крупные, такими только мясо рвать, давить, перетирать, мять, плющить волокна… Что ещё можно делать зубами? Каретников сделал усилие над собой, усмехнулся.
До войны у него был один приятель, художник – немножечко не в себе, левый – под футуристов работал, под кубистов, под «бубновых валетов», он то Фалька из себя изображал, то Кандинского, то Малевича, то Бурлюка, то Шагала; увлёкшись графикой, начал подражать Маяковскому, хотя это и считалось немодным, – в общем, это был обычный молодой творец, который ещё не отыскал себя, а находился, так сказать, в пути. Как-то летом, в июне сорокового года, этот художник собрался на этюды в деревню. Запасся красками, кистями, набил холстами папку, заложил загрунтованные картонки в этюдник, экипировался соответственно и отправился в дорогу.
Был он человеком хотя и молодым, но полнеющим, поэтому пытался держать себя в форме, по утрам бегал по асфальтовым дорожкам в сатиновых шароварах, делал зарядку. Причём иногда делал силовую зарядку с хирургическим бинтом – длинной резиновой лентой, будто бы сдёрнутой с рогульки некой гигантской рогатки: складывал эту резину вчетверо и, взявшись за концы руками, с силой разводил в стороны, потом подсовывал её под ноги и делал резкие движения вверх, будто в стремительном броске вздергивал к потолку гирю, – в общем, когда он работал с бинтом, было довольно занятно смотреть на него. В деревне художник ввёл в зарядку новое упражнение – просовывал резину в тяжёлую литую ручку амбарной двери, отступал назад метра на три, натягивал резину и начинал метелить руками, с силой отводя бинт назад, – тренировал бицепсы или – что там ещё из мышц рук есть? – трицепсы.
На шестой день во время зарядки ручка вдруг оторвалась от двери и, подстёгнутая резиной, с маху ударила молодого физкультурника по лицу. Четырёх зубов – двух верхних, двух нижних – как не бывало. Губы – в клочья. Интеллигентная внешность молодого художника была напрочь испорчена. Да вдобавок ко всему шепелявость появилась «Пош-лушайте, шеньор, не обешшудьте, шкажите, который чаш?..» Девчонки прыскали в кулаки и отворачивались от бедного парня. Чтобы хоть как-то поправить дело, физкультурник-неудачник вставил себе металлические зубы. Получился этакий битый-перебитый бедолага боксёр с хулиганской внешностью. В магазинах тётки от него шарахались – боялись, что залезет в карман, заказы на этюды и на оформление книг в издательствах стало получать всё труднее и труднее – печальный парадокс, а во всём были виноваты зубы.
Каретников провёл пальцем по срезу зубов, считая их один за другим, поёжился от мысли, что зубы тоже, как и рёбра, могло пересчитать осколком, либо пуля влипла б в рот, либо какой-нибудь ненормальный фриц двинул бы прикладом по челюстям – и тогда всё… Вздохнув, поплёлся в палату, стыдясь самого себя, своей незнакомой постаревшей внешности, вялой кожи, морщин, пустых, будто вымороженных, глаз – неужели в них даже лучика света, жизни не осталось?
Человек развивается неравномерно, так было всегда. Поднимается до какой-то определённой ступеньки, задерживает на ней свой рост, накапливает силы для очередного рывка, потом следует рывок, новая ступенька – и-и-и… новый застой, связанный с накоплением сил. Так и с выздоровлением. Начав один раз ходить и почувствовав себя более-менее сносно – хотя и были ухудшения, – Каретников уже не скатывался вниз, в болезненное, полное пламени, чьих-то криков и ночного мрака забытье, провалы остались позади, он двинулся вверх, на поправку.
Вскоре выкарабкался и во двор – выпустили немного дохнуть свежего воздуха. День был сизым, угрюмым – настоящий северный день. Снаряды не рвались: то ли затор с доставкой у гитлеровцев случился, то ли выходной они себе устроили – в общем, было тихо. Тихо – и то радость. Люди оживились.
Мимо госпитальных ворот брели худые, с медленными и неточными, будто во сне, движениями люди. С запавшими глазами, прозрачнокожие, с синевой в подскульях и висках, тяжело одетые, люди шли к Неве, чтобы взять немного воды, люди двигались от Невы, несли чайники, тащили за собой санки, на которых стояли кастрюльки, крышки кастрюлек и чайников были привязаны пеньковыми либо старыми шёлковыми бечёвками к ручкам и скобам-ушкам; потеряешь крышку – худо, половину воды домой не привезёшь. А на Неве у проруби, пробитой под носом вмерзшего в лёд миноносца, длинная, продуваемая насквозь всеми ветрами очередь. Люди стояли, плотно прижавшись друг к другу и друг друга поддерживая, терпели холод и ветер и ждали, когда можно будет стать на колени перед серым, обметанным скользким ледком прораном, в котором плескалась дымная желанная вода. Каретников пробрёл несколько десятков метров от госпиталя к Неве и плохо, слабо себя почувствовал. Его качнуло в одну сторону, в другую, он хотел было закричать, позвать людей на помощь, но в нём возникло что-то мучительно-несогласное, он ощущал, именно ощущал душою, сердцем, всем немощным телом своим, а не понимал (мозг вообще здесь был ни при чём), что у этих людей сил ещё меньше, чем у него…
Прислонился к холодной боковине дома, стоящего в самом конце улицы, у Невы, сглотнул клейкую твёрдую слюну.
День очень скоро потерял свои серые краски, набряк порохом, сделался тёмным, грозовым. Совсем низко над головой, на медленной скорости, практически видимый глазом, прогугнил тяжёлый снаряд, одолел Неву и шлёпнулся на той стороне, рядом с судостроительным заводом.
Всё, кончилась тишина, у фрицев рабочее время подоспело, снаряды подвезли, сейчас начнут палить. Одолевая слабость, Каретников подумал, что очередь, выстроившаяся у лупки, при стрельбе должна рассосаться, втянуться в подвалы, щели и норы, но очередь, ко всему привыкшая, и не думала расходиться. Наоборот, к ней ещё пристроились люди с чайниками и кастрюлями – две высохшие, схожие с мумиями старухи и синеликий пацанёнок в драповой ушанке, испачканной на макушке чернилами. Старухи нахохлились, будто вороны, втянули головы в плечи, и, когда над домами прогундосил, творя неровный свой полёт, новый снаряд, одна из них проговорила глухо:
– Хоть бы в Неву, паразит, положил.
Каретников не понял: что же тут хорошего, если немцы снаряд в Неву положат – всю очередь тогда перебьёт, пошевелил губами несогласно – не права старуха-то, но старуха, наоборот, оказалась права, она очень доходчиво и логично объяснила своё желание: