Дни между станциями - Страница 4
– М-м-м-можешь вот это выпить? – спросил он. Она взяла чашку и отхлебнула.
Комнату заполнила тишина, нарушаемая лишь звуками губ, прикасавшихся к чашке, да ветром на крыше. Теперь она уже была абсолютно уверена, что она вовсе не в Канзасе [3], что за окном нет бурьяна, что, если она выйдет за дверь и позовет кошек, ни одна не явится на ее зов. Со стены на нее глазело лицо – ни Джейсона, ни ее отца, ни ее матери, а какого-то старика с косматыми седыми бровями и пронзительными глазами, ярче всего черневшими на черно-белой афише, с которой оно и смотрело. Она была бы не прочь считать, что глаза смотрят на нее, но, как и голос Джейсона в телефоне, глаза, казалось, смотрели мимо нее, поверх ее головы. Их холодный взор пронизывал насквозь; старик отчетливо видел в уме то, на что смотрел; он не сомневался в своем видении. Афиша была подписана: Адольф Сарр. Она понятия не имела, кто это. Пар, поднимавшийся от чая, застилал ей взор, и казалось, что седые волосы старика колышутся.
Казалось, у нее внутри все ссохлось, кроме груди, переполненной молоком. Внезапная вспышка ясности и тревоги заставила ее вспомнить о Жюле. Она вспомнила Марту в коридоре. Она сказала себе: где бы я сейчас ни находилась, мне нужно быть не здесь. Я не должна быть в этой незнакомой комнате, в постели у незнакомого человека.
Снова пробилась морзянка.
– Т-т-тебе х-х-хо-те-те-те…
Голос снова замер, как и раньше, тяжело дыша. Через миг он заговорил снова.
– Ч-ч-ч-чай. Т-ты х-х-хотела бы еще чаю?
Она покачала головой. Она смотрела в глаза старику.
Она взяла себя за груди, подержала их – они болели. Она лежала и поддерживала их несколько мгновений, пока не почувствовала, что он стоит над ней, и тогда опустила руки по бокам. Она снова опустилась на подушку. «С-с-с-с тобой все в порядке?» – услышала она, не открывая глаз, и не могла ни кивнуть, ни покачать головой. Она почувствовала, как он садится на кровать рядом с ней. Он продолжал говорить, а она не чувствовала ничего, кроме своих переполненных грудей и тепла чайной чашки через поднос на коленях;
сверкающая белизна стен все слабее и слабее просачивалась сквозь ее веки. В этот момент наименьшего сопротивления волной нахлынули мысли о всех возможных исходах ситуации, в которой она оказалась – теперь, когда слишком поздно было уйти, когда она не смогла бы подняться с постели даже ради Джейсона, даже ради Жюля. Она не слышала, что он говорит, звук его голоса выровнялся до гула, заикание смягчилось до невнятности, тембр понизился. Ей подумалось, что он, возможно, пытается ее загипнотизировать. Она была водоемом, течения в котором всё изменялись: замешательство, тревога и – слишком поздно – страх, что она может ускользнуть и не проснуться вновь; а фоном к всему этому – опустошение после того разговора и, наконец, смирение с тем, где она оказалась, и со всем, что еще может случиться. Она слушала, и перед ней тянулись образ за образом; его голос становился спокойней и медленней, убаюкивая ее, скользя сквозь нее, будто целлулоидная пленка. Она слишком глубоко ушла в другие дали, чтобы понимать, что он говорит, ушла слишком далеко, чтобы слышать печаль в его голосе. Логично было не слышать этого, не предполагать о нем такого – это значило бы хватить через край.
Она почувствовала, как он расстегивает ее блузку, почувствовала, как ее большие недоенные груди выкатываются из ткани, освобождаясь; как он расстегивает ее джинсы и стаскивает их с ее ног. Его ладонь скользнула по ее бедру, и вот он уже дышал – совсем без запинки – ей на шею.
Она знала, что несколько секунд он смотрел на нее, а затем почувствовала, как его губы прикоснулись к ее губам. А потом – как он укрывает ее одеялом.
Она больше не думала о нем. Она не спала – она судорожно боролась со сновидением, которое так и не пришло. Когда рано утром, прямо перед рассветом, она тихо вышла из квартиры, минуя его сонную фигуру на полу, с подушкой под черной шевелюрой, с плечами, укрытыми синим плащом, она взглянула на него всего лишь раз; он лежал к ней спиной, и она так и не увидела его лица.
2
Девять лет спустя он проснулся, не помня ничего. Ни своего имени, ни что делал в каморке в Париже, ни что же такое случилось, прежде чем он заснул, что стерло его память о себе. И перечеркнуто было скорее самопознание, чем просто память; он не то чтобы не мог вспомнить свою жизнь до этого утра, скорее она просто улетучилась. Он довольно долго пролежал, оглядывая комнату, исследуя глазами потолок от угла до угла и слушая шум машин на улице. В раковину капала вода. Стены были бледны и голы. Рядом с постелью лежала книга – «Les grands auteurs du cinema» [4]. Наконец он проковылял к окну и выглянул на улицу.
В его памяти все-таки удержалось одно воспоминание; он возвращался к нему снова и снова. Он делал это не из подлинного чувства паники или замешательства; напротив, его поразило испытываемое облегчение, хотя, конечно же, он понятия не имел о том, что же так успокаивало его, если только не само забвение. А виделось ему вот что: два белокурых мальчика-близнеца стояли на сцене перед полным залом людей. Прожекторы освещали их фигурки, волосы их сияли. У них были маленькие ротики и широко распахнутые глаза, а руки, которые они вытянули перед собой, тряслись. В задних рядах сидели несколько мужчин и женщин, они смотрели на детей и ждали. Публика ждала.
Он нашел в ящике американский паспорт, раскрыл его и перевел глаза с фотографии на лицо в зеркале. Это было одно и то же лицо, с той же черной шевелюрой. В паспорте стояло имя – Мишель Сарасан. Это удивило его, потому что за секунду до того, как он раскрыл паспорт, в уме его мелькнуло имя Адриан. Даже теперь, когда он прочел: «Мишель Сарасан», имя Адриан все еще звучало внутри. Оно казалось ему знакомым, словно это оно должно было значиться в паспорте. Пол: М. Супруг(а): XXX. Возраст: 29. Место рождения: Франция. Адрес владельца: Лос-Анджелес.
Через неделю Джеку Сарасану, калифорнийскому кинопродюсеру, позвонили. Он немедленно покинул студию, сел в свой лимузин и поехал домой. Как человек, всегда знающий, что ему принадлежит, в это мгновение он понял, что никогда не любил племянника, – в частности, потому что Мишель не принадлежал ему, как принадлежали шофер, лимузин или дом. Джек Сарасан мысленно проводил черту, обозначавшую, как далеко человек мог зайти и все еще принадлежать ему, и тех, кто ускользал за эту черту, он отпускал на свободу, но племянник давным-давно освободился сам. Джек как раз пытался подсчитать, как давно это случилось, когда подъехал к дому.
– Восемь, – заключил он вслух, обращаясь к лестничной площадке и закуривая сигару.
– Что «восемь»?
Джек поднял глаза и увидел шедшего к нему доктора. Он и доктора всегда недолюбливал, но жена утверждала, что верит ему.
– Что «восемь»? – снова спросил доктор, снимая свой пиджак со стула.
– Восемь лет, – сказал Джек, изучив доктора взглядом. – С тех пор, как Мишель пропал.
– Ну вот он и вернулся, – сказал врач.
– Знаю, что вернулся. Я хочу знать, почему.
Мишель позвонил в дверь, ему открыла горничная.
Горничная стояла и таращилась на него, пока за ней следом не появилась Джудит Сарасан, которая, в свою очередь, начала таращиться на повязку на глазу у Мишеля. Он завел ее в тот первый день в Париже, когда проснулся; он надел ее, чтобы сделать свое лицо анонимным, под стать памяти. Он ходил с повязкой по улицам, по бульвару Сен-Мишель, по ресторанам и кафе, по магазинам и в метро, в поездах и на самолете по пути обратно; отчего-то он стал чувствовать себя все увереннее, заметив, что его никто не узнает. Когда повторялось видение с мальчиками в зале, он перемещал повязку с одного глаза на другой, сначала наблюдая за одним мальчиком, потом за вторым и деля все, что видел, надвое. Уже в самолете стюардесса, оказавшаяся наблюдательней других, заметила, что повязка прикрывает левый глаз, а раньше была на правом. Она уведомила пилота, тот уведомил администрацию лос-анджелесского аэропорта, когда самолет приземлился, и те три часа допрашивали Мишеля, прежде чем отпустить. Он прошел по длинной дорожке – от такси, которое остановилось у подножия холма, к дому – и встал у двери, робко спросив тетку: