Дневники Фаулз - Страница 193
Но вдали от города очень чисто и ясно. Жаль, что после невероятных холодов этой зимы не видно птиц[790]. Вороны и дрозды пережили ее благополучно. Два или три косяка зябликов, в одном не меньше сотни. Услышал зеленушек, видел пару больших синиц. Одну черную синицу. Очень много синих и, на удивление, луговых — увидел семь или восемь. Не длиннохвостых тем понадобятся еще годы, чтобы восстановить поголовье. Множество завирушек. Слышал одного поползня. Но совсем нет дятлов. Нет щеглов. Нет жаворонков. Нет коньков. Нет ястребов. Нет голубей.
На кусте боярышника, поклевывая почки, сидел, горделиво выделяясь в безоблачно-голубом небе, снегирь. Сочный мягкий кармин на насыщенном голубом фоне. В такие моменты перехватывает дыхание.
Видел, как человек выжигает землю: в рыжую солому натянутой тетивой вгрызается язык огня, а позади тянутся туманные сине-зеленые холмы, ввысь ползет серо-белый дым, и слышится прожорливое потрескивание. Этот зловещий звук долго преследовал меня, когда я удалился в глубь леса.
А в самой глухой чащобе натыкаюсь на зайца.
Так проходил весь день, не увидев ни души. В пять вечера возвращаюсь в Лондон, люди идут с работы, деловые кварталы, автобусы, неоновые огни, городская сторона жизни. Ни одному веку, кроме нашего, неведом столь страшный разрыв между этим миром и миром не знающих возраста зимних деревьев.
28 февраля
«Аристос». По-прежнему в плену у издательства «Кейп». Энтони С. уверяет, что другой экземпляр рукописи все еще не дошел до Нью-Йорка. По его мнению, он «похоже, потерялся». Я в отчаянии.
Ларкин «Свадьбы на Троицу». Слава Богу, Ларкин — английский поэт, а не просто поэт, пишущий на английском. Без особого удовольствия ощущаю в самом себе ту же непроходимую меланхолию; в ее основе наверняка тоже издержки климата. Но есть, конечно, и нечто приятное: милая мрачноватая приглушенность английской провинции, блюзы неосвещенных переулков, вездесущая, физически осязаемая бренность бытия. Очень характерное для Ларкина умонастроение: все на свете плохо, но — как видно из последней строфы — не так безнадежно, как я описываю. Это очень по-английски. Наш пессимизм — как скорпион, кусающий собственный хвост.
2 марта
Тому Н. «очень нравится» «Аристос». Он полагает, что «Кейп» его опубликует. Потеря рукописи, отосланной в Америку, и вялая реакция на книгу здесь удручают. Мне уже пора с головой погрузиться в «Волхва», но нет сил: я слишком выдохся. Прошедшая зима была тоскливой: умеренной и бесконечной. А когда работаешь на себя, испытываешь самые разнообразные трудности: тоску, недостаток движения, творческую неуверенность, самоизолированность, отсутствие режима дня. Мы ложимся спать в разное время, поднимаемся не раньше десяти, обычно позже. «Коллекционер» не оставляет меня в покое, и это раздражает. Последние два дня убил на чтение позднейшей голливудской «разработки». Она гораздо лучше, чем та, какую я видел в августе. Но ненавижу себя за то, что вновь погружаюсь во все это.
10 марта
Звонок из Голливуда: Джад Кинберг. Хотят, чтобы я прибыл туда на две недели. Лечу в субботу.
Текст «Аристоса» в Нью-Йорке. Бах настроен оптимистически[791].
Америка. 16–31 марта
Лос-Анджелес. Серебристо-розовые башни в вечернем, оттенка меда, воздухе. Пальмы. Высоченные деревья, изобилие листвы и зеленых газонов. Вверх и вниз по шоссе безостановочно струится гигантская мощь: повсюду типично американский способ ускоренно передвигаться; этот темп покоряющего пространство воздушного лайнера чувствуешь и тогда, когда молодой человек переходит улицу или проектируется модель стула: даже неподвижным предметам присуща здесь упругая, пружинистая динамичность.
Джад Кинберг — в своем обычном амплуа радушного еврея: без конца говорит об Уайлере и его «хунте» (советчиках и консультантах), о схватках на сценарном поле, о проблемах Саманты Эггар и о проблемах, возникших с ее появлением.
Меня с комфортом разместили в отеле на Сансет-стрип, в номере с видом на юг, из окон которого открывается весь Лос-Анджелес. Ночью он великолепен: это бесконечные гроздья алмазов, поблескивающих во влажном воздухе, как в чистом масле, вспышки зеленого, красного, синего, желтого, белого, сверкающие цепи, гирлянды, башни света, уходящие в едва уловимую взглядом даль. Вот она, безумная, богатейшая женщина подлунного мира — Америка, искрящаяся в дерзновенности своих порывов, в неправдоподобности своего изобилия.
Стены номера окрашены в горчично-желтый цвет, мебель — в стиле какого-то из Людовиков. Стеклянная раздвижная дверь ведет на балкон, окаймленный решетчатой оградой, наводящей на мысль о чем-то вроде мальтийского креста. Веселенькие голубые перегородки отделяют его от соседних балконов. Корзина фруктов за счет заведения. Встроенный в ночную тумбочку радиоприемник, телевизор, кондиционер, ванная с бесчисленными кнопками и ручками. Этот повседневный комфорт вгоняет в уныние своей доступностью; к концу суток становится раздражающе привычным, словно шлюха, которая делает свое дело, не потрудившись взглянуть на клиента.
Утро. Просыпаешься в несусветную рань под пение птиц, похожих на дроздов, только гораздо крупнее; слышишь девичий голос гостиничного сервиса, приветливый и обезличенный, как таблетка сахарина («благодарим вас за звонок, будем рады, если вы к нам еще обратитесь»); реплики, как и пение птиц, словно сходят с конвейера или магнитной ленты. Освежающее разнообразие привносит лишь чириканье ненароком залетевшего воробья.
Завтрак. Кофейник с электронагревателем и автоматический медосборник.
В одиночестве направляюсь в номер С.Э. — знакомиться. Она — худенькое создание со светло-зелеными глазами, без грима, с роскошными рыжими (некрашеными) волосами; и не слишком хорошенькая, ибо не излучает ровно никакой жизни. Я ожидал встретить кого-то гораздо энергичнее, но при виде этого безжизненного существа почувствовал непритворную жалость. Что-то непредвиденное (так мне позже сказали) произошло накануне ночью в номере Питера Селлерса: с Сам вроде бы кто-то «плохо себя повел». Что бы там ни произошло на самом деле, держалась она так, будто стала жертвой лобового нападения.
Я прошелся по комнате, а она вглядывалась в меня с дивана глазами, в которых попеременно сменяли друг друга испуг и скука. Обмениваемся вежливыми банальностями. Коридорный приносит ей яблочный напиток, мне — бокал пива. Усевшись рядом с Самантой, пытаюсь растопить лед взаимонепонимания; безуспешно.
Она так далека от Миранды, какой я ее вижу (и не я один), что невозможно вообразить, чего сможет добиться с ней Уайлер. В ней, внешне да и внутренне, начисто отсутствует главное: жизнь, ум, воля к существованию. С другой стороны, в пользу ее кандидатуры на роль свидетельствуют особенности биографии: разведенные родители, папаша-генерал, два года, проведенных в художественном училище (отец не хотел, чтобы она стала театральной актрисой), связь с человеком гораздо старше годами; и все-таки жизнетворной искры не ощущается.
Две вещи, глубоко порочные в деятельности Голливуда, — избыток денег, сверхприбыли, вылетающие на ветер, и убежденность в том, что шоу-бизнес и искусство — одно и то же.
Всю ночь пылали пожары и дул местный мистраль (здесь его называют Санта-Ана); с раннего утра над городом нависает огромное дымное облако. Оно зловещего розоватого цвета, хоть и издает приятно щекочущий запах горелой листвы и дерева. С лица земли исчез тридцать один дом, а телевизионный оракул нагородил уйму ерунды о том, что Лос-Анджелес — все еще приграничный город, а калифорнийцы — народ фронтира. «Конечно, мы уже не носим ружей и оленьих курток, но…» Типично американский вид трепа. Мысль о том, что Лос-Анджелес — приграничный город, глупа до беспредельности.
Весь день в воздухе порхает пепел; от него слезятся глаза. Секретарша Джада при мне говорила в студии по телефону подруге;