Дневники Фаулз - Страница 187
До постели добрался в половине второго, а уже в 6.15 вновь поднялся: предстояло главное событие недели — интервью в самой престижной утренней телепрограмме «Сегодня с семи до девяти». Она транслируется на всю страну и имеет очень высокий рейтинг. Меня усадили между женой Сааринена[764] и Бобби Кеннеди, так что издательству остается сгорать от восторга. Я чувствовал себя непринужденно, никаких заминок, хотя обсудили мы и не все, что мне хотелось бы.
Интервью с Льюисом Николсом из «Нью-Йорк тайме». Грузный, обрюзгший человек с физиономией огромного мопса. Обладает типично нью-йоркским мрачноватым остроумием в самом концентрированном виде. Мне это импонирует, это трезвое преуменьшение всего и вся, сведение всего наивного к чему-то из области патологии — синдром Олби. Он был слегка навеселе и, очевидно, недоволен жизнью как таковой. Я тоже начал понемногу балансировать на грани дозволенного, и примерно час мы оба разыгрывали укороченный вариант пьесы «Кто боится Вирджинии Вулф?»[765]. Я, как мог, разошелся по части американцев.
— Господи, до чего же я ненавижу англичан, — снова и снова повторял он, извергая слова из своей чарлзлоутоновской пасти. Так мы и ходили взад и вперед по туго натянутому канату между раздражением, грозящим вылиться в битье посуды, и шутливым не-принимайте-всерьез-я-вас-просто-подначиваю; такое, впрочем, у ньюйоркцев вполне в обычае. Но под конец взяли себя в руки и закончили беседу на вполне миролюбивых тонах.
Моя книга — из тех, какие приняты в Нью-Йорке на ура. Всюду, где бы я ни показывался, люди стремились о ней поспорить, подискутировать о том, что я имел в виду, — и все оттого, что одна из затронутых в ней тем — тема импотенции: сексуальной, физической и психологической. Пьеса «Кто боится Вирджинии Вулф?» — о том же. Она задевает за живое постольку, поскольку речь идет о власти и импотенции, а отнюдь не из-за других вещей, о которых в ней говорится.
— Все американки хотят, чтобы их поимели в подвале, — заявила мне одна дама. — Мы все без ума от вашего злодея.
От такого поворота разговора я растерялся: ведь подобный эффект книги никому не мог прийти в голову. Однако, как бы я ни настаивал на этом, американцы мне не верят.
Пятничное утро. Мой желудок взбунтовался: слишком много крабов, устриц, виски, сигарет. Я принял две лошадиные дозы хлородина и остаток утра продремал, не совсем понимая, что вокруг происходит.
Глория Вандербилт. Едва стало известно, что эта девочка-женщина выразила желание встретиться со мной, у многих глаза выкатились из орбит[766].
— Вандербилт! — восклицают они. — Господи Боже!
Грейси-сквер, роскошный особняк, вверх на лифте, который ведет прямо в холл. И за угол. Очень стройное существо девичьего вида с седеющими черными, забранными вверх волосами и морщинками вокруг темных глаз; все это помогает взглянуть на нее как на обычного человека. И то, что она не красит волосы, и то, что не прячет следы пережитых печалей. В ее кабинете, отделанном готическим деревом, плохая картина в углу (ее собственной кисти) и застекленная дверь на террасу. Шампанское и горка икры в огромной хрустальной вазе со льдом. И трое редакторов журнала «Космополитен». Двое заместителей — приятные, обходительные, но главный — слишком вертлявый, слишком словоохотливый, лысеющий, очкастый, не упускавший случая впечатлить обожаемую Глорию. Мы пили шампанское (каждые полчаса она незаметно исчезала и возвращалась с новой бутылкой) и разговаривали, атмосфера постепенно теплела, я рискнул поиграть в игру «а если подумать серьезно…» и таким способом немного заткнул редактора. Глория мне подыграла и не раз говорила «да, да, да»; она, не приходится сомневаться, женщина, которой катастрофически недостает искренности, серьезности, какой она смогла бы доверять, и вообще — недостает того, во что она смогла бы поверить. Мы обнаружили, что нам обоим нравится Кэтрин Мэнсфилд.
— О, вы должны посмотреть, что есть у меня в спальне.
Я отметил про себя эту фразу, которая в любом другом месте Нью-Йорка с ходу вызвала бы каскад двусмысленных острот. Над ее наивностью смеяться не принято. Глория рассказала историю о Сэлинджере. Одна из ее подруг написала ему письмо, извещая, что хочет покончить самоубийством, вскрыв себе вены. «Режьте глубоко и держите руки под холодной струей, — написал он в ответ. — Кровь побежит быстрее». Подруга до сих пор жива. И еще одну историю — о девушке, которая писала ему длинные невразумительные письма. В один прекрасный день он ответил: «Не думаю, что хочу знаться с девушкой, которая пишет так плохо, как вы». Но вот через несколько лет вышла его повесть «Над пропастью во ржи». С тех пор девушка ходит и причитает:
— Но это же мои письма!
Еще она говорила о Трумэне Капоте и Уне Чаплин, своей «лучшей подруге», — да, она именно такая, американская девушка из общества. На самом же деле Вандербилт показалась мне наименее претенциозной и самой уравновешенной из всех, с кем я встречался в Нью-Йорке. Ну, разумеется (если уж отреагировать на это типично по-нью-йоркски), она может себе позволить быть уравновешенной. Бедняжка, она же всего-навсего самая богатая девушка в мире. Однако, познакомившись с нею, я затруднился сформулировать правильный социалистический ответ. В любом случае, она так подкупила меня своим пониманием того, что я попытался сделать в «Коллекционере» (который она уже прочла), что я с самого начала был застигнут врасплох. Оказалось также, что у нас одинаковые взгляды на искусство и писателей.
В восемь часов мне надо было пойти на пьесу Олби, но она все не отпускала нас, показывая апартаменты. Больше всего похожие на маленький дворец. Вверх по ступенькам поднялись в сад на крыше, на съемочную площадку высоко над Ист-Ривер — удлиненные белые стулья, кустарник, скульптуры и весь Нью-Йорк, распростершийся внизу. Она взяла меня под руку и заставила повернуться.
— Вот откуда я подглядываю. У меня есть полевой бинокль.
Кругом стоят многоквартирные дома. Так мы обнаружили еще одно любопытное совпадение во вкусах. Потом спустились на нижнюю террасу. Тросы, привязанные к огромным лампам, как насекомые, облепленные чудовищными геометрическими паразитами. Река автомобилей, движущихся внизу по набережной, пульсирующий поток яркого света. А на террасе, где мы стоим, все почти по-тибетски мирно и неподвижно. Комната с огромной каминной полкой, сделанной из позолоченных консолей в стиле Людовика XV и XVI, на каждой драгоценная ваза, отдает неожиданным сходством с магазинной витриной. По стенам развешаны ее картины: дети с цветами в руках смотрят на вас задумчивым, боязливым, уводящим в неведомое взглядом. Таким же, как взгляд ее карих глаз. Полотна слишком большие, впечатление от них удвоилось бы, будь они поменьше. Но в пастельных тонах и странной нездешности лиц есть некое очарование на манер Матисса. Они оказались намного лучше, нежели я ожидал.
Потом мы зашли в ее спальню, и там, на камине, стояла «уникальная фотография» («Я купила негатив») Кэтрин Мэнсфилд; на ней она выглядела очень серьезной, прямой, черные глаза словно бусинки смотрят прямо в твои со смутным беспокойством. Стоя рядом со мной, Глория сказала:
― Я поставила эти вещи рядом с ней, потому что она их так любила.
Две фигурки дрезденского фарфора: пастушки на фоне стены цветов.
У двери она берет обе мои руки в свои, другие гости порядком смущены, но мне-то ясно, что она хочет сказать, несмотря ни на что, несмотря ни на что.
На улице, в такси, мы отзываемся о ней как об уникальном феномене американской жизни, который она воплощает. Точнее, отзываются они. Ведь всем этим жертвам слишком больших денег время от времени хочется выпорхнуть из золотой клетки, а мне, писателю, ведомо, как держать дверь открытой — как, впрочем, и всем писателям с сотворения мира. Мы можем на миг освободить их, а всем им хочется быть свободными — хотя бы на миг.