Дневники Фаулз - Страница 174
25 сентября
Издательство «Кейп» завернуло рукопись «Поездки в Афины». «Рассказчик кажется слишком молодым человеком». Мэшлер думает, что книга может испортить впечатление от «Коллекционера». Tant pis[716]: придется положить рукопись в долгий ящик.
Ночь в лихорадке (я простудился): вереница беспорядочных видений, в основе которых загадки психологии личности. Исполненных блестящих прорывов в сферу природы человеческого «я». По большей части в форме натянутых каламбуров, подчас на французском. Окончательно проснувшись, я не смог припомнить ни одного из них, но не мог отделаться от чувства утраты, какое посещает после таких снов-озарении. Вчерашний сон перенес меня в те внутренние глубины, какие обычно пытаешься исследовать, прибегая к рациональному инструментарию. Странная череда глубокомысленных парадоксов, от которой осталась горстка пепла.
Потом уже не мог уснуть. Кажется, парадоксы группировались вокруг фигуры, чем-то напоминающей героинь Бардо. (На прошлой неделе в «Пари матч» было опубликовано «откровенное» интервью с нею. Я прочел его в воскресенье.) По-моему, растаявшее сновидение отчасти протекало в форме вопросов и ответов между интервьюером и звездой, в которой совместились черты Монро и Бардо. В этом обмене репликами не было ничего отдаленно сексуального: просто высказывания и попытки самоидентификации в контексте навязанной публичности и стремления осуществить свое право на личную жизнь.
Думаю, об этом стоит написать. Тема внезапно показалась весьма содержательной. Она видится мне в форме диалога. Не романа. Или необычного спонтанного романа, если на то пошло. А может, и просто повести.
Все это произошло за ночь до того, как я получил ответ от издательства «Кейп».
30 сентября
Э. и я прошлись по рукописи «Поездки в Афины». С моей стороны было глупостью отдавать ее Кинроссу сразу из рук миссис Ширли. Я так и не просмотрел ее распечатку. Кое-что мы изменили, многое выбросили. Но что касается «Кейп», дело уже сделано. А ведь я просил Кинросса не отсылать рукопись до того, как я просмотрю ее. Так что теперь остается винить и его тоже.
3 октября
Элиз в больнице («Флоренс Найгингейл» в Лиссон-Гроув). Новый хирург, мисс Мур-Уайт, ознакомилась с ее рентгеновскими снимками. Прошлую операцию сделали не так, как следовало; все было бы нормально, если бы ее делала она. Обычные сводящие с ума туманности и недоговорки врачей. Под этим прочитывается, как неосмотрительно мы поступили, согласившись на операцию в государственном медицинском учреждении.
— В госбольницах от простуды лечатся, а не операции делают, — негодующе заключила женщина, лежащая на соседней койке во «Флоренс Найтингейл»; для нее непостижима сама мысль о том, что в рамках государственного медобслуживания можно сделать успешную хирургическую операцию!
Это приводит меня в бешенство. Полагаю, сегодня есть против чего восставать в существующей системе здравоохранения. Но главный камень преткновения — в умах самих медиков, в той ненависти, что накипает в душе каждого врача против системы, в рамках которой они работают. Порочны сами доктора, отнюдь не идея. Мертвый груз их надежд на то, что система рухнет.
Решение делать операцию приняла Элиз. Сложилась своего рода экзистенциальная ситуация. Иными словами, я чувствовал, что это должно быть ее решение. Это тот случай, когда чудовищно решать за другого человека. Другое «я», «я» Элиз, принимает решение, и оно становится частью ее жизни; принимая это смелое решение, она создает нечто реальное и почти столь же ценное, как ребенок. Мы знаем, что шанс на успех минимален; знаем и то, что, коль скоро он выпадет, возникнет тысяча проблем: с ребенком, за которого заплачена столь высокая цена, un tant attendu[717], будут связаны тревоги и опасения, он будет казаться невыносимо хрупким. Однако одно мы должны знать определенно: не исключено, что ребенка у нас никогда не будет; именно поэтому она решилась сделать операцию. Подчас приходится спрашивать ответа у своей судьбы — да или нет; и если ставки достаточно высоки, ответ приходит. Теперь мы будем знать наверняка.
4 октября
Ужасно; день перед операцией. Я видел ее в больнице. Это небольшое обшарпанное здание — больница для дам высшего сословия; поэтому мы испытываем к ней что-то вроде сочувственной теплоты. Элиз выглядит достойно: в костюме от Шанель и с бусами из красного стекла. Самое болезненное во всем этом — добровольный отказ от здоровья и нормального, активного состояния. Делать это нет необходимости; и все-таки это делаешь. Сидя рядом с ней на кровати, чувствуешь, как в воздухе разлита непривычная аура бренности; и, как всегда, не знаешь, что сказать. Расстаешься с ней на три часа, убивая время до семи, до срока следующего посещения. Лондон и Бейкер-стрит выглядят странно, очень странно: это день всеобщей забастовки железнодорожников. На улицах почти нет прохожих и никакого транспорта; в серо-белом освещении все пусто и мирно, как на фотографиях викторианской поры. Я забрел в галерею Уоллес поглядеть на картины, но, глядя на них, ничего не видел. Зашел в кинотеатр «Клэссик» и посмотрел — кусками — «Трамвай “Желание”», мультфильм, хронику новостей; затем в больницу, к внушающему трепет последнему разговору — такому нереальному, к последним минутам вместе. Последний поцелуй, последние слова, последнее прикосновение, последний взгляд.
Сегодня весь день не мог ничего делать; в 16.15, время операции, пошел в учительскую выпить чашку чаю, затем вернулся к себе в кабинет и перебирал разные мелочи. Потом отправился домой и принялся перебирать струны гитары. Позвонил в больницу в шесть, но:
— Еще полчаса она будет в операционной.
Невнятно бормочущая сестра-ирландка; казалось, ее заботят не моя жена или я, а телефон, это непонятное изобретение. Наконец в семь отозвался отчетливый английский голос.
— Она (мисс Мур-Уайт) сделала все, что могла. Миссис Фаулз пришла в себя. С ней все в порядке.
7 октября
Подж в Лондоне: навещает Элиз. Вечером мы отправились с ним в дом его матери в Бейсуотере и отужинали в странной большой полутемной комнате на первом этаже. Серо-стальные стены комнаты освещала одинокая лампочка, ввинченная в унылый викторианский канделябр. В сумеречном свете сновали канарейки. С нами был его брат Джеффри, совершенно пустой человек; самый его голос казался условным рефлексом. Отвечает лишь потому, что его спрашивают; от него исходит аура смерти, одиночества и неудачи; а где-то на заднем плане маячит пожилая женщина, его мать. Проживает в этом доме временно, но я почувствовал, что именно здесь его истинное пристанище. У его жены Венди — наследственный сифилис, теперь уже в третьей стадии. Они разведены. Но Венди каждый день звонит Поджу в Оксфорд, а его мать время от времени приглашает ее на чашку кофе. Джеффри талдычит о ней все время, хотя сам обручен с диковатой испанской беженкой. Видя все это, впору загрустить, но это высочайшей пробы Чехов, на соответствующем уровне исполняемый Поджем.
Наконец он в деталях поведал мне о собственных отношениях с Эйлин: о ее отказе от здравого смысла, ненависти ко всему, что для него свято, об ужасной напряженности в Оксфорде, которую ныне ощущает и Кэти. Э. долго убеждала П. обратиться к психиатру, и вот теперь, «дабы обрести спокойствие», он последовал ее совету.
— Мне нужен совет. Я просто хочу понять, как трое таких людей, как мы, уживаются в таком маленьком доме.
Мы вовсе не защищаем Эйлин, с ее острым язычком и по-ирландски вывернутым умом; с ее склонностью бросаться из крайности в крайность и интеллектуальными причудами. Что до П., то он, само собой, наделен рассудительностью бобра, эдакой способностью собирать и складывать веточки и хворостинки, силясь выстроить из них нерушимую рациональную дамбу, — если не принимать во внимание, что и сам он зачастую ведет себя не слишком рационально, собирая веточки в кучу лишь для того, чтобы создать иллюзию занятости полезным делом. Добавим к этому его полное непонимание сути вещей, приводящее к тому, что все его физические соприкосновения: с едой, разговором, питьем, искусством — не более чем ряд погружений на скорую руку, глотков, забегов. Я как-то дал общую оценку кругу его оксфордских знакомых, заметив, что их язык исключает самую возможность стабильности. Процитировал ему фразу Элиз Мейвор: «Если книга забавна, чего еще желать?» И, конечно же, Подж заметил, что «все мы настрадались, все утратили идеалы и теперь берем от жизни то гедонистическое наслаждение, какое можем себе позволить». В общем, то, что я и сам предполагал. Но ломкие маски неискренности, которые надевает на себя эта маленькая группка, собираясь вместе, и Подж в особенности, кажутся мне опасными игрушками. В машину, ветровые стекла которой сделаны из обычного бытового стекла, садиться нельзя, иначе рискуешь, что в один прекрасный день твое истинное лицо изранят осколки.