Дневники Фаулз - Страница 172

Изменить размер шрифта:

Вспоминая наши прогулки, удивляешься тому, как мало видели Д. и М., когда были здесь; целая неделя бесконечных шатаний по окрестностям, а Моника все время стирала. Они — жертвы своего автомобиля; колесо буквально подмяло их под себя.

Домициан. Весь мрамор в его необъятном дворце должен был быть отполирован как стекло: так он мог видеть, что творится за его спиной.

20 августа

Приехали Подж и Кэти. Мы ждали их с нетерпением, а теперь разочарованы. В Подже есть нечто от старухи: бесконечные хлопоты о мелочах, не стоящих беспокойства или даже секундной мысли, эдакий horror silentiae[706] — непрестанное придумывание незначительных дел, того, что нужно подготовить, спланировать, обсудить, обусловить, так что в итоге минуты, когда он выбьется из сил и умолкнет, ждешь как глотка воды в несусветную жару.

Подобно всем нетворцам, он превращает собственную жизнь в замысловатое произведение искусства, которое создает у всех на виду, пытаясь разместить окружающих вокруг себя, как звенья зубчатого колеса.

Вот головокружительная бездна, которую я ощущаю между собой и нетворцом. Она имеет мало общего с процессом публикации. Это чувство жило во мне всегда. У меня нет потребности творить каждый день, каждый час в том смысле, в каком, похоже, это необходимо Поджу и Денису. Обычный день — это день, через который нужно пройти, который нужно как-то пережить; ведь реальна не жизнь, а творчество.

Кэти выглядит (хоть и не является) подростком бунтарского склада, склонным к отчетливому самоутверждению; у нее красновато-розовое личико, зеленые глаза и нетрадиционный, но быстрый ум под копной волос в русалочьем стиле.

Утром мы отправились с ними смотреть Пантеон, еще один шедевр римского зодчего. Он заслуживает восхищения, но в душу не проникает.

Пьяцца Навона — площадь, выдержанная в строгом геометрическом стиле, вытянутый четырехугольник с фонтанами Бернини. Бернини — мастер добротной садовой скульптуры; он выигрывает, когда его творения не воспринимаешь слишком всерьез и не разглядываешь деталей. Тут же обветшавшая барочная церковь Борромини: сплошная показуха.

Вилла Адриана[707]. Едва начинаешь пресыщаться Римом, он ошарашивает новым чудом. Вилла во многом похожа на Палатинский холм: испытываешь чисто пуританский шок, открывая, сколь огромна она была во время оно, со множеством рабов и бесчисленными статуями, добытыми из разных стран «способом Геринга», и т. п. Но отдельные ее части так прекрасны, что об этом забываешь. Ведь дай нам волю, мы бы все зажили как наиболее достойные из римских императоров (а может быть, и как не столь достойные). Мне и Э. больше всего пришелся по вкусу Канопус — удлиненное озеро с рядами статуй по берегам, двумя лебедями и неповторимой классической тишиной. Подобно лучшим из священных рощ, оно уносит вас от житейской суеты, погружая в собственную безмятежность.

На вилле Адриана, как и в Domus Aurea[708], возникает ощущение упавшего на землю метеора. Ощущение головокружительного падения сквозь время. Снова и снова во дворцах императорского Рима и ренессансных палаццо (равно как и в лучших британских загородных особняках) меня посещает чувство, что придет день, когда нечто подобное произойдет и с нами (людьми). Мы придумаем, чем заменить рабов. Резко сократим численность населения на земном шаре. Но зато все заживем в собственных Канопусах и Серапеях[709], золотых дворцах и водных садах, где, не ощущая чувства вины, будем вести образ жизни былых императоров.

Разумеется, императорский образ жизни нельзя ничем оправдать; но именно в силу того, что в нем проглядывается проблеск совершенного способа существования, он кажется и неодолимо притягательным.

Подж: его необычайная лихорадочная неугомонность. Хотя она порядком раздражает нас (и Кэти), но, по сути, заслуживает скорее сочувствия, нежели брюзжания. Он словно не может вынести обращенного внутрь себя взгляда, ни минуты тишины, ни остановки на мгновение. Все время что-то организует, моет, прыгает, опорожняет пепельницы, выбрасывает крохотные обрывки бумаги, зачитывает фрагменты того, что у него перед глазами, заводит новые предметы разговора, впопыхах бросая старые. Против этого нечего было бы возразить, раз уже это ускоряло бы ведение дел, но он тратит уйму времени, обсуждая то одно, то другое, выдвигая новые предложения, заявляя, что сделает то-то, и в последний момент передумывая; выписывая восьмерки, как конькобежец на пруду, он скорее тормозит, нежели ускоряет процесс. Даже его треволнения по части того, что надо купить, что вымыть, в итоге кажутся не более чем предлогом для пустопорожней болтовни, маскировкой, призванной создать иллюзию бурной деятельности.

В основе этого, очевидно, лежит что-то вроде внутренней одержимости; на мой взгляд, отчасти он так действует из-за Кэти. Э. думает, что это сексуальная сублимация; вполне возможно.

Мне кажется, дело обстоит еще печальнее: налицо попытка убедить Кэти и Эйлин, что без него они бы пропали. Кэти его суетливость затрагивает непосредственно: он постоянно указывает ей, что делать, чего не делать. И, что еще непростительнее, что ей должно — или не должно — нравиться. Так, Подж урезает время всех музейных экскурсий («обежим за полчаса», «по мне, здесь нет ничего интересного» — последнее он изрек, стоя у стенда с открытками у входа в Капитолийскую пинакотеку). Бедная девочка боится проявлять интерес и в то же время явно интересуется. Для своих лет она на удивление проницательна и сообразительна, хотя — что, впрочем, типично — не спешит демонстрировать свои мыслительные ресурсы. Очаровательное, но непроницаемое существо: чувствительное, нежное, но с предостерегающими зелеными глазами. Noli me tangere[710].

Энергия П. выливается и в живописание подробностей, какими он ныне в избытке уснащает собственные россказни, стремясь сделать их длиннее, расширить испытательное поле. При этом он уже почти не слышит окружающих: случается, повторяешь ему полдюжины раз то-то и то-то, а он тут же забывает, потом переспрашивает, и уже по тону вопроса становится ясно, что суть дела его вовсе не волнует и вопрос-то он задает затем лишь, чтобы прервать ненароком воцарившееся молчание.

Собор Святого Петра. Сегодня мы зашли внутрь и убедились, что его внутреннее пространство ничем не лучше наружного. Апофеоз барочного позерства — и буквально ни одного достойного произведения («Пьета» Микеланджело не экспонировалась), которым можно было бы оправдать его. Собор представляется мне абсолютно мертвым зданием; гробницей, а не храмом. И десяти тысячам соборов Святого Петра не сравниться с Шартрским собором или даже Уэльским.

Постановка «Аиды» в термах Каракаллы[711]. Грандиозное зрелище, стопроцентно римское во всех компонентах. Абсурден сам его замысел. В картине торжественного шествия на уже переполненной сцене появляются целые полки статистов: в результате к концу по ней церемониальным маршем проходят то ли две, то ли три сотни людей и четыре лошади. «Браво, браво!» — восклицают итальянцы, завидев лошадей; и позже, когда у подножия храма в лунном свете появляется живой верблюд; и еще позже, когда под звуки контрабаса Аида картинно падает на колени. Тут срабатывает не музыка, a grand coup de theatre[712]. Итальянцев во всех видах искусства отличают широкие жесты. Барочность, роскошь, масштабность. У них нет представления о греческой форме, о свойственном французам чувстве фактуры или о британском недоговаривании. (В этом смысле Шекспир, Диккенс, Эмилия Бронте — «итальянцы».)

Считается, что они сильнее чувствуют жизнь; но я думаю, они не чувствуют ее вообще: жестикуляция — суррогат чувства, отчуждающий от истинного переживания. Быть может, поэтому они — такой «солнечный», не затронутый неврозом народ. У них никогда не бывает избытка накопившихся внутри эмоций, не возникает нужды стряхнуть чувственное наваждение; они задумываются лишь о жесте, который должен воспоследовать.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com