Дневники Фаулз - Страница 171

Изменить размер шрифта:

То же нервическое состояние, когда Э., вспылив, отошла в сторону; его это расстроило гораздо сильнее меня. Забавное выражение насмерть перепуганного белого мальчика, хныкающий смешок.

— Она совсем как львица в клетке, — говорит. — Хвостом по земле хлещет.

Хныканье, хныканье.

Этим и воспользовалась Моника, вцепившись в него железной хваткой: стоит ей всего лишь напялить маску маленького раненого зверька и заговорить жалобным голоском, как он оказывается на коленях. Дениса без остатка затягивает в ее убогий жалкий мирок с его провинциальными запретами и мелочностью. Он так слаб, что вместе с нею тонет в трясине.

Ужасный брачный союз осьминога с пловцом, как нам представляется; беспощадная игра на чувстве вины.

Мне хотелось показать им обоим то, что я написал об этой поездке (речь, само собой, не об этой оценке их двоих и их поведения), ибо написанное слово побуждает задуматься. Надеялся, что это может подтолкнуть самого Дениса начать писать. И чуть-чуть расшевелит ее совесть. Но в итоге позволил Э. отговорить меня: она полагает, что М. «просто рассмеется и начнет читать текст с акцентом». Мне это без разницы. Человека не могут ранить те, к кому он не питает ни малейшего уважения. Хотелось бы также показать Д. переводы Катулла, которыми я занимаюсь; но мы не говорим с ним ни о моих писаниях, ни обо мне. В последние дни я ощутил это очень отчетливо и временами злюсь: с какой стати всегда приходится говорить о Денисе и его прошлом, сто видении прошлого и о том, за что и почему он испытывает чувство вины, — что, в конце концов, за ребячески обидчивая эгоцентричность? С какой радости все позволяют Денису на людях углубляться в нюансы самого себя? А как насчет меня?

Но потом я вспоминаю, что надо «соблюдать правила игры». Образно говоря, я выиграл первый гейм, и это оказалось шоком — очередным — для Дениса и его жалких мечтаний. Знаю, мое бренчание на машинке, обыкновение рано вставать и нелюбовь к сиесте (он спит день напролет) порядком его раздражают. А привычка говорить о себе — в каком-то смысле его последнее убежище.

Любопытно: круг, из которого он вышел, — интеллектуалы из Саутпорта, целиком погруженные в себя и собственные помыслы (их главное развлечение — говорить о том, что они хотят сделать и почему этого еще не сделали — или вовсе не сделали), и все они боготворят собственных матерей. Что страшно не по-мужски, во всех смыслах слова. В этом отношении они похожи на Д.Г. Лоуренса, обостренно ощущавшего атрибуты мужественности (вождение машины, пристрастие к выпивке), но позволившего стреножить себя толпе деспотичных женщин, только и ждавших, чтобы их отрезвили пощечиной. На самом деле в них есть что-то глубоко асексуальное.

Повышенный интерес к собственному «я» проистекает от их подхода к внешнему миру — подхода туристов; они — люди с головой, вмещающей лишь малую толику информации. Сталкиваясь с необходимостью воспринять таланты других (иными словами, большое искусство), они испытывают приступ тошноты. Им нужно сесть за столик в кафе и внимательно проанализировать собственные ощущения. Что угодно, только бы избежать необходимости общаться и получать удовольствие от общения с другими, созерцая созданное кем-то еще.

Провинциал — тот, кто боится других и другого. Тот, кто наслаждается предметами внешнего мира лишь в той мере, в какой они служат зеркалом ему самому. Вот почему Денису понравился Донателло и привел в замешательство Микеланджело. Эффект, который производит пристальный взгляд на творения Микеланджело, заключается в том, что тот, кто склонен видеть в них зеркало, видит маленького-маленького посетителя: провинциала в подобающем ему масштабе.

Такое отношение в корне чуждо дзэн-буддизму. Слушать, как другие описывают чайные листья на дне чайника, — это, в их понимании, дзэн. Кошмарное европейски-провинциальное превратное понимание слова. А я не мог ничего сказать, ибо это опять выглядело бы так, будто старый умник Джон пускает пыль в глаза. А Денис — ему всегда необходимо показать, что он тоже образован: стоит мне сказать что-нибудь о латинской поэзии, как и он чувствует потребность высказать собственное мнение; и начинается ежевечерний турнир.

Он всегда помогает дамам подняться по ступенькам, выдает им информацию о предметах старины, излагает свои клишированные взгляды, фрагменты того, что прочел. Все это неправильно. Сами по себе памятники важнее. Я хочу сказать, если вы знаете о чем-то, вы цените их плюс собственное знание; но из этого не следует, что памятник, не обремененный вашим знанием, доставит вам меньшее удовольствие. Это в точности то же, что со ступеньками: помогая дамам подняться, вы заставляете их поверить, что сами они взобраться наверх неспособны. По сути, весьма сомнительное благородство — превращать реальных женщин в мифических дам.

Все это жестоко по отношению к Денису. Ибо мир знает много-много времен, в которые его мягкость, обходительность, ненависть к любым проявлениям жестокости или насилия, публичным ли, приватным ли, предстают редкостными добродетелями. И из всех, кого я знаю, он оказался бы в наименьшей степени неуместен в ряду апостолов на картинах Фра Анжелико; он пришел бы в ярость, если сказать ему об этом; но есть в нем задатки святого. В том, что он таков, его трагедия; а в той жизненной ситуации, в какой он оказался, уподобляться святому — значит разбрасывать по ветру годы осмысленного существования.

Сижу рядом с двумя молодыми итальянцами — очень красивыми юношами в форме, возможно, курсантами офицерского училища. За ними — четыре девушки-англичанки: туповатые молочно-белые физиономии, гладко причесанные волосы, говорят без умолку — явно обитательницы лондонских предместий, пытающиеся произвести впечатление благородных. Один из итальянцев вступил с ними в беседу. До чего нелепо выглядит этот контраст между хорошо сложенным смуглым юношей и суетливыми хихикающими английскими машинистками в отпуске.

Созерцать эти белые, невзрачные создания после сексуальных, загорелых, неподдельно женственных итальянок равнозначно шоку. Они соотносятся друг с другом, как скисшее молоко с кофейными сливками.

* * *

Весь день гуляем по древнему Риму. Безобразный, жуткой белизны памятник Виктору-Эммануилу — не самое ли впечатляющее свидетельство ничтожности националистического искусства?[705] За ним — роскошная и безмятежная Пьяцца ди Кампидо-льо; и вновь статуя Микеланджело, массивная, но мускулистая, предельно величественная и предельно человечная.

Вид на Форум, на Палатинский и Авентинский холмы с высоты Капитолия.

Потом сам Форум и Палатинский холм. Зрелище поистине пугающее: исполинская цивилизация, низведенная до парка с руинами; кости гигантского ископаемого. Здесь не ощущаешь ни ностальгии по этрускам, ни грусти, только какой-то меланхолический трепет. Здесь намного красивее, чем я ожидал, особенно глядя с Палатинского холма, однако понимаешь, что это — сердце Рима, и оно мертво. Прошлое реальнее настоящего, и хотя это прошлое может вызывать уважение (оно — огромная часть европейской души), любить его невозможно. Не можешь отделаться от убеждения, что весь древний город явился невероятным капризом, ошибкой истории, за которую мы до сих пор расплачиваемся.

На всем: на обломках кирпича и мрамора, на огромных зонтообразных соснах, кипарисах, на увядшей траве — подрагивает отблеск ясного тающего света, особенно осязаемого в предвечернюю пору; небо — оттенка не подвластной времени нежности: античная голубизна.

Живописность римских развалин — отнюдь не фигура речи. Живопись на каждом шагу. Стены, аллеи, купола, арки, кубы — все пронизано безоблачным небом, тенью, землей, светом солнца. Целая азбука абстрактных архитектурных форм.

Единственный цветок, какой встречаешь в это жаркое время года, — розово-синий и белый зверобой, бойко пробивающийся из сухих стен.

Были мы и на древней Аппиевой дороге, производящей то же впечатление рухнувшего грандиозного замысла: руины на фоне исполненного благородства пейзажа. Ее вид не трогает; смотришь — и остаешься равнодушным.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com