Дневники 1930-1931 - Страница 16
— Значит, — сказал я, — раскулачили и опять окулачили. Смешная история!
— Смешная, — согласился мужик, — только куда тут смеяться: страшно, не до смеху.
— Да, — сказал я, — может быть, не смеяться надо, а плакать.
— И плакать нельзя, — сказал он, — смеяться страшно, плакать — некому слез утереть.
Для моей работы, которая войдет в новый том моих сочинений, потребовались материалы с горного Алтая. Я не мог найти для этого путешествия денег и прошу выдать мне из моего гонорара. Мне будет достаточно, если Вы дадите за май и июнь, что составит с неполученным еще апрельским гонораром, 1500 руб. Я убедительно прошу достать мне эти деньги срочно, и это будет в Ваших интересах, потому что деньги эти у меня являются производственным ресурсом того, что я буду издавать у Вас.
Предложенный Вами гонорар, обычный для рядовых сценаристов, не устраивает меня, потому что, я писал Вам, мне нужно делать опыты с поездкой на места, где водятся звери. Я все-таки от мысли своей не отказываюсь и поеду при поддержке журналов и газет. Но при условиях работы для газет я не могу ручаться за успех своего дела и взять обязательства для Вашей фабрики. Я очень прошу Вас помочь мне в одном: предоставить мне 250 метров ортохрометиловой пленки. Если нужно, к моей просьбе присоединится редактор «Известий» или Федерации писателей.
8 Апреля. Подряд стоят светлые, прекрасные дни. Вчера слышал единственный раз коротенькую характерную пробу первого зяблика.
А какие ночи!
Леве в Москву:
1) Кино (за пленкой)
2) Анкету КУБУ.
3) Фиксаж: гипосульфит, метабисульф., серн. кислота…
4) Д-р Поль, Кузнец. <1 нрзб.> Журналы. Книги.
5) Каменский.
9 Апреля. Вчера ходили с князем на тягу. Напрасно. Ни одна птичка не пела. Слегка морозило, заря горела, и тишина была, вот тишина! Мне этот воздух к вечеру, как бы напоенный солнцем и тающим снегом, содержал в себе все возможности рождения необыкновенно прекрасных запахов. Вот хрустнул под ногой снег или лед, наклюнулась звездочка, и запахло мне, когда хрустнуло, почему-то первым свежим огурцом, когда разрежешь его ножом и солью посыплешь, в первый раз сезона, первый огурец пахнет первой самой чистой весной, потом это проходит.
Князь сказал:
— Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит.
Мишка на сцене.
Изображение весны. М. сидит на вытаявшей кочке. Снег тает, и показываются из-под него разные чудеса.
Фотографировал весну: снег с летними облаками; снег на глазах рождает воду, и летние облака уже спешат отразиться в этой мутной воде. Летят журавли. Муравьи выбрались наверх и почему-то лежат толстым слоем, темным пятном на освещенном солнцем муравейнике (как пчелы, когда им холодно). На муравейнике видны дыры, их которых выбирались наверх хозяева.
Зяблик поет, а певчих дроздов почему-то нет, и березка соку еще не дала.
Весь насквозь протравленный весенними лучами, подхожу к полотну железной дороги. Поезд идет, бегут вагончики, очень славные, и люди в них сидят непременно хорошие: нет никому теперь зла от них, сидят, глядят в окно и раздумывают. Наверно и меня среди белых березок заметили, может быть, кто-нибудь узнал и обрадовался: «Вот, — скажут, — и Пришвин идет с топориком в непромокаемых сапогах по воде, сочиняет сказку детям или охотникам».
Мальчишка потребовал: «Сними меня!» Я промолчал. Он лезет. «Убирайся!» — сказал я. Он отстал и камнем меня в затылок, меня, старика, собиравшего материалы для детских рассказов. Что было делать? Он пустился бежать во весь дух. Сверху видели два молодых человека. Я им пожаловался. Они не отозвались даже… Вот так и съел камень.
Конечно, такие мальчишки всегда были, но боли такой не было в душе, и потому камень нынешнего времени гораздо больнее ударил. Боль небывалая. И некуда с ней прислониться, как раньше бывало («некому слезу утереть»). Бывало, все надеемся: вот переможем, нажмем — и будет лучше. Главное, тогда (хотя бы при Ленине) думалось, что можно смириться, по-человечески кому-то рассказать, и поймут, и заступятся. Теперь некому заступиться. И вовсе пропади — совсем не отзовутся, потому что мало ли пропало всяких людей и пропадает каждый день.
Может быть, Сталин и гениальный человек и ломает страну не плоше Петра, но я понимаю людей лично: бить их массами, не разбирая правых от виноватых — как это можно!
А впрочем, тут есть еще вот что: я, как многие, вероятно, пережидаю и думаю: «Я погожу в стороне, а оно само собой перейдет как-нибудь к лучшему». Между тем без меня оно к лучшему не переходит, и вот почему боль, и так хочется кого-то обвинить. С другой стороны, это уже последнее разложение воли, когда человек доходит до самообвинения…
10 Апреля. Продолжаются золотые дни, утекает вода из лесов в реки. Но вечером при звездах и луне непременно начинается мороз, и, вероятно, этого боятся вальдшнепы и не летят. Явятся они наверно после первого теплого дождя и тумана. Другие птицы — зяблики и певчие дрозды в малом числе прилетели и нет-нет! да услышишь изредка их знакомые песенки.
Никогда весной не был я таким гражданином как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок или зябликов, молодая звезда на заре — все это каким-то образом непременно возвращает к убийственной росстани: жить до смерти в полунищите среди нищих озлобленно воспитанных на идее классовой борьбы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную значимость…
Снегами вылез я к соснам на княжеской вырубке, где прошлый год мы зачем-то оставили на березовом пне монету. Я ошибся, сосны были не те. Искать, лазить по снегу не захотелось. Я стал на ближайшую полянку, где были редкие березки, большие проталины и слышалось непрерывное бормотание ручья. Столько лет подряд ранней весной я погружался в этот полусон в лесу перед закатом! Мысль о гибнущей родине с требованием ответа: «стоять за свое безобразие или начинать приучать себя к чужому хозяину?» была написана черным по белому и не уничтожила основное чувство природы, как буквы, вырезанные на белой коре, не мешают березе расти. Когда солнце, спускаясь, коснулось леса, и свет ущемился, я услышал всего один только раз пропела ночная птица свою «Сплю!» и замолкла. Я вспомнил тогда, что прошлый год на первой тяге, когда мы положили на пень монету, сплюшка ныла неустанно и тоже влево от солнца. «Она, — подумал я, — на том же самом месте, быть может, на том же самом дереве». На случай крикнул я князю наше условное: «Гоп, гоп!» и он мне отозвался тоже в той стороне, где крикнула сплюшка. Я пошел туда и сказал князю о сплюшке: на том, мол, самом месте, где прошлый год. — Это что! — ответил он, — вон там за ручьем, когда я подходил, вспомнились мне заячьи катушки, виденные мной прошлый год возле этого пня и я подумал: «был ли заяц и этой зимой у пня, где я постоянно сижу на тяге?» вдруг смотрю, на снегу два желтых пятна от рябчиков и точно на том же месте, где были прошлый год, потом я перешел ручей и тетерка вылетела из-под того же самого куста, как прошлый год, у березового пня увидел я заячьи шарики, потом крикнула один раз сплюшка на том самом дереве, и вслед за тем вы крикнули, и я вспомнил о монете. Вот она лежит!