Дневник. Том 1 - Страница 31
12 мая. По-моему, это аксиома: каждая революция – точнее, революционная действительность – есть кривое зеркало поставленной себе цели. Эта цель достигается через 100 лет, когда уже назревают новые идеалы: 1789 – 1889, 1918 – 2018.
6 июля. Мне начинает казаться, что наша революция со всеми своими уродствами и неслыханными жестокостями есть необходимый и нужный урок для народа, для всех его классов. В торжество коммунизма я не верю абсолютно, как не поверила бы в необходимость кастрации целого народа. Если бы целый народ можно было кастрировать, то по его вымирании на его место пришли бы другие со здоровыми инстинктами и расплодились бы на его месте.
Первая польза революции для нашей церкви, для православия, к которому должно быть привито многое от католичества. Серафим Саровский и Франциск Ассизский антиподы, и насколько Франциск выше. Серафим весь в Боге для себя. Схима – величайший эгоизм. Франциск с той же любовью к Богу весь для других. Больные, прокаженные, весь несчастный мир – он для них, для себя только минуты. У нас не было таких братств. Наша церковь трусливая и пассивная, народом не занималась, оставляя его в полной темноте, и теперь видны плоды. Наши мужики никогда не слыхали ни одного культурного слова. Я смотрю на моих прислуг: Аннушка, Нюра – это же ведь зверюшки, не злые, прирученные, но никогда никто в детстве им не сказал ни одного облагораживающего слова. Поп их крестил, и на этом кончилось всякое воздействие церкви. Католические дети волей-неволей до première communion[329], лет до 12 в постоянной опеке священников.
Что сейчас творится в деревне! Сплошной донос, каждый мужик, имеющий одним зерном, одной курицей меньше другого, уже доносит и старается раскулачить соседа. Аннушка очень яркий тип и очень страшный. Преданная прислуга до поры до времени, она способна на всякое воровство, на предательство, донос, на все, что угодно. Именно крестьянство-то и должно быть наиболее перевоспитано, должно окрепнуть в борьбе, и к нему должны прийти на помощь с духовной пропагандой, научить его элементарной этике и чувству родины и общности интересов. Этому и мы должны научиться. Обухов недаром говорил: «Большевики – это очень хорошо и это очень нужно».
30 октября. Как я давно не писала и как мне скучно, когда я не пишу. Ведь здесь я сама себе единственный друг, с кем могу отвести душу. Людей, с которыми я люблю говорить, могу говорить до конца, me livrer[330], с которыми у меня совсем один язык, двое: Гоша Римский-Корсаков и Петтинато. Петтинато говорил: «Je puis être avec vous en manches de chemise, au figuré»[331].
А между тем жизнь все течет и меняется, меняется, как панорама по берегам реки. Самое большое «достижение» (модное слово): Юрий переехал сюда и работает, работает так, как еще никогда в жизни. В этом хоть утешение за мой приезд из Парижа. Не вернись мы, им бы завладела окончательно та женская шушера, до которой он падок, он бы не собрал самого себя. Переехал он с весны, заключив контракт с московским Большим театром[332]. Комнату я ему устроила очаровательную, такую, в которой сама бы пожила с удовольствием. Но характер у него такой, что время от времени его надо осаживать. Он и Вася, к сожалению, люди без чувства благодарности, добра, жертв они не видят и не ценят. Сейчас Юрий инструментует симфонию[333]. Надо думать, что кончит и что эпоха d’inachevé[334] окончена.
Лето прошло для меня бесплодно. Мне безумно хотелось рисовать, раза два удалось, вставши в 6 часов утра, сходить в парк, порисовать – и только; усталость невероятная. Домашнее хозяйство – это какой-то спрут с десятками щупалец. А у нас, в связи с огромным интересом, который все проявляют к работе Юрия, делается открытый дом, часто гости, а я почти одна. Я просто бездарна и не умею себя обставить хорошо.
Летом в доме Елены Ивановны жили Валентина Андреевна <Щеголева> с Анной Ахматовой, Радловы (Николай) и Ходасевич. Всякую свободную минуту я бежала к Валентине Андреевне, которую мне бесконечно жаль. Ахматова, которую я так близко увидала и узнала впервые, редко обаятельный человек. Я часами могла говорить с ней, любуясь ее тонким, нервным лицом[335].
1932
5 <февраля>. Да, жизнь течет, меняется, люди выбывают из строя, а другие бегут дальше, не замедляя шага. Умерла Валентина Андреевна Щеголева. И не стало человека, в котором я чувствовала такое теплое к себе отношение. Познакомилась я с ней уже после моего возвращения из Парижа. Я была страшно одинока. Юрий встретил меня comme un chien dans un jeu de quilles[336], почем я знала, как отнесутся ко мне его друзья, – уже перед моим отъездом в 23, 24 и 22-м <годах>. Юрий бывал всюду один, приглашений мне не передавал, я думала, что теперь будет то же самое, что я буду для них une intruse[337]. Мы с Васей, вероятно это было в декабре 28-го или в начале января 29-го года, мы были в Александринке на «Шахтерах»[338], сидели в ложе бельэтажа. Внизу в партере сидели Щеголевы. В.А. увидала Васю и спросила, один ли он, – нет, с мамой. В антракте она пришла ко мне и так была мила и сердечна, что покорила меня сразу. И потом, вероятно поняв мое положение, она удивительно тепло ко мне отнеслась. Когда у них собирались, она всегда звонила мне особо, предполагая, верно, что Юрий мне не передаст. И я сразу почувствовала почву под ногами. Весной 29-го года она заболела, летом они поехали на Кавказ, после грязей ей стало хуже. Лето 30-го года она почти все пролежала в Обуховской больнице, я ездила к ней каждую неделю, возила ягоды, старалась развлечь. У нее была отдельная палата, в которой были клопы. Ей стали делать вливанья, кажется, хлористого кальция (не помню точно), но помню одно: делал вначале доктор и все шло хорошо, потом его сменила докторша, которая вспрыскивание сделала совсем не туда, куда надо, испортила вену, боль была мучительная. А Греков пришел: «Не сердитесь, Валентина Андреевна, она ведь так переутомлена!» Осенью стало лучше, поехали они с П.Е. <Щеголевым> в Сестрорецк[339], там же жил Федин. Это последнее счастливое время было. Она оттуда мне писала. Потом, вернувшись в Ленинград, оба стали болеть, в январе умер Павел Елисеевич. В.А. осталась одна. Павлуша эгоист, под влиянием жены, скупой, он и последние дни не сумел ей скрасить. У них были деньги за границей. В.А. очень хотелось перевести свою часть на Торгсин[340], чтобы питаться. Павел не захотел. Питалась она плохо, сколько раз я привозила им дичь. Людмила Николаевна Замятина добывала масло, а сын не думал ни о чем. Ирину она ненавидела всем сердцем. Елена Виссарионовна Бороздина ухаживала за ней все время геройски, но сама валилась с ног. На днях я была у нее отдать долг, и Елена Виссарионовна передала мне куски парчи, которые В.А. просила при жизни мне передать. Елена Виссарионовна рассказала, прося не передавать, что Валентина Андреевна просила отдать Верочке Белкиной статуэтку: Ахматову работы Данько[341]. Ирина воспротивилась. Как-то еще летом Валентина Андреевна говорила мне: «Я написала завещание и всем друзьям оставляю на память. Вы получите миньятюру – старика». Очевидно, Ирина тоже запротестовала. Характерно для нее и для Павла. И обидно, когда умирает такой содержательный человек, с такой светлой головой, такая умница, ничего не оставив после себя, не сказав своего слова. Больно – этот уход совсем всех тех больших ценностей, которые были в человеке. Было и нету. Страшно и неправдоподобно.