Дневник. Том 1 - Страница 25

Изменить размер шрифта:

Аленке моей лучше, и мне кажется, что мы обе с ней воскресли. Я твердо решила ее не пережить. У меня есть в запасе веронал[266], и я уверена, что при моем состоянии сердца этого было бы достаточно. Но пережить Алену хотя бы на один день – ни за что, довольно с меня. Как я понимаю Любовь Александровну Магденко, которая отравилась после смерти Елизаветы Петровны. Как она ее любила.

20 апреля. Вчера в поезде по дороге из города в соседнем отделении ехал пьяный. Неподалеку в уголке сидел священник. Пьяный начал к нему приставать грубо и гадко. Тот молчал и даже не шевелился – ведь «служители религиозных культов» вне закона. Но публика вступилась. Тогда он стал лезть ко всем. Последнее, что до меня донеслось: «У тебя мещанская и дворянская душа. Должóн я тебя психологически раскулачить! Что сказал Сталин!»[267]

Невзирая на это, раба Божия в Детском вывели. За ним шел ражий детина в форме ГПУ, которому он говорил: «А ты, верно, уж родственник Романовых». – «Родной дядя, иди, иди».

Еще анекдот, сообщенный Пришвиным. Приходят Рыков и Ворошилов к Сталину и говорят: «Ну что, брат, сговнял? Теперь уходи». Тот взял револьвер и направился в другую комнату. Они же ему: «Нет, этого партия от тебя не требует – только уходи». По-моему, se non è vero, è ben trovato[268]. Сталин застрелил бы их на месте. Ils sont tous des êtres trop minuscules[269] – просто стрептококки.

5 мая. На днях Юрий приехал обедать с К. Фединым. Внешне Федин мне очень нравится, и в его сочинениях есть та теплота по отношению к людям, которой теперь авторы не страдают. Но в его романах есть и какой-то внутренний сумбур, как будто он не смог справиться со своим матерьялом. Замысел же всегда очень интересен. Что он за человек – не знаю. Он рассказывал о Летописи Гражданской войны, которую затевает Горький[270]. Его и Толстого вызвал П. П. Крючков, и они беседовали на эту тему. Затем Кр[ючков] спросил их, как им рисуется материальная сторона дела. «Я в этом смысле не умею совсем говорить, но Алеша, подумав, сказал: “Работа большая, все остальное придется отложить, надо, значит, пока мы будем работать, известную fixe[271], я думаю, тысячу рублей в месяц”, на что Крючков сказал: “Не мало?”».

А сейчас писателей отправляют бригадами в колхозы, совхозы, заводы и пр. смотреть, писать и вести культурную работу, на что ассигнуются большие деньги[272]. Толстой ездит слушать лекции в Гипромез[273] и летом едет на Урал на завод. Федин говорит: «Это кончится тем, что Госиздат попадет в окончательный тупик. Прельщенные деньгами, на это бросятся все, и к осени будет написано столько дряни, которую никто не будет ни читать, ни покупать».

Мне чудится во всем этом грандиозный подкуп. И насколько наши gouvernants[274] бездарны в смысле внутреннего хозяйства страны, настолько они собаку съели в подкупе и растлении нравов. Меня гнетет вся эта безграничная ложь, фальшь и насилие – угнетает нестерпимо; у меня ощущение, что какие-то сотни пудов давят на мои плечи, – а податься некуда.

У меня нет утешения ни в чем, дети больны, больны навсегда, порок сердца. Что может быть ужаснее для матери, да еще для матери, которая совсем одинока. Искусство брошено, кукольный театр брошен, никакой работы для души, и днем и ночью незамолкающее, ноющее беспокойство об Алене, да и Васе тоже неважно. Я пошла уж сегодня к Толстым, чтоб хоть немного забыть все это, вот уж два с половиной месяца этого страдания.

10 мая. Читаю книжку о Тургеневе, записи его современников и его самого[275]. Бесконечно мне жаль людей – такие они одинокие, несчастные, как слепые котята торкаются бедной своей беззащитной головой, страдают до исступления, и только что начинают прозревать, как их физическая машина уже отказывается служить и наступает конец. И несмотря на все свои страдания, на мучительное одиночество – в этот короткий миг, данный для жизни, – как старается бедный человек проявить, выявить свое божественное, свой дух, свою миссию, дать все, что может, из данного таланта вернуть десять. Бедные Тургенев, Лев Толстой, Наполеон, Петр, – я думаю, что Петру не раз хотелось размозжить голову о камни от ужасного одиночества. И чем выше человек, тем более одинок. Не жаль лишь тех, кто, замкнувшись в свой маленький мирок, благоденствует. Не помышляя ни о чем. Бедное человечество. А когда еще оно переживает такие подлые эпохи, как мы, когда ежеминутно из нашей среды какие-то щупальцы вырывают близких и засаживают в тюрьму и дальше…

22 мая. Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить! А какой там фарфор! И бронза – все это «на крови и на слезах» собранное.

Когда-то Петтинато, когда жил здесь, говорил мне, что его поражает в нашей толпе, даже в церкви (мы были с ним в Казанском соборе[276]), отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа – толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. Католики считают свое тело греховным. В римских couvents[277] детей не купают, почти не моют, если и купают, то в рубашках. Алена рассказывала, как в Bezous[278] она на ночь надевала свою ночную рубашку поверх денной, чтобы, переодеваясь, не было видно голого тела. Они ощущают свое тело. У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчет греха есть пословица: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.

Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы все и всех смести – брбр, – и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.

Больно. Святая Русь!

Вчера справляли Аленины именины. Обедали Толстые, Дешевовы, Загорный. Юрий рассыпается. Меня как-то это мало трогает, мало убеждает. Сможет ли он работать, пропустив столько лет? Боюсь, что Алене после вчерашнего торжества будет хуже. Почему у меня дети не как у всех, а за них так мучительно страшно.

16 июня. Тоска невероятная, такая тоска, что кажется, голову бы себе размозжила! Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: «У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди». Жалко мне их стало очень. Как бы я жила, если бы я не знала Италии, если бы на каждом шагу меня не поддерживало Ларино, прошлое. Когда я шла за гробом А. И. Зуевой по полям за Мечниковской больницей[279], слыша пенье жаворонков, я вспоминала Помпею, я шла там в старый амфитеатр, и так же пели жаворонки, и еще звенели пчелы. И так захотелось в Италию. Умереть только там. Лежать только в моей Святой земле.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com