Дневник провинциала в Петербурге - Страница 46
– Как же, как же! ужаснейшая гора! – воскликнули генералы, из которых некоторые даже отмеривали руками.
– Ответивши таким манером смотрителю, покойный улыбнулся этак и говорит солдатикам: "А что, ребята, к пяти часам будем в Рахине?" Ну, разумеется: ради стараться! Сейчас– барабаны! Песенники вперед! на приступ! гора к черту! – и к пяти часам у нас уж кипел горячий бой под Рахиным! К шести часам гидра была при последнем издыхании, а в девять полковник уж был в Яжелбицах и говорил мне: ну, теперь я надеюсь, что и ты не скажешь, что я ухи не заслужил? И скушал разом целых три тарелки!
– Браво! браво! ну и нам теперь самое время выпить за покойного!
Быть может, время так и прошло бы в мирном веселии, если б Прокоп не выпил несколько лишних рюмок хересу и под их наитием не вздумал вступить в религиозный спор.
– Одно жаль, – сказал он, – не в нашей русской вере помер! Говорил я ему еще накануне смерти: окрестись, говорю, Карл Иваныч! Вспомни, куда ты идешь! По крайности, в царство небесное попадешь! с людьми будешь!
Генералы, из которых большинство были немцы, обиженно переглянулись между собой.
– Но позвольте узнать, – спросил один из них, – какие основания вы имеете, чтобы так низко ставить нашу святую евангелическую религию?
– Да такие основания, что она и не религия совсем!
– Однако имеете ли вы доказательства в пользу вашего мнения?
– Каких там еще доказательств! Не религия – и все тут!
Ну, первое доказательство: ваша вера таинства погребения не признает на что похоже!
– Но позвольте вам доложить, что такого таинства и в вашей русской религии не находится!
– Ну, уж это дудки!
– Однако ж это ужасно! – воскликнули хором генералы.
– У нас над покойником-то поют! – упорствовал Прокоп, – и дьякон и поп – честь честью в могилу кладут! А у вас что! пришел ваш пастор, полопотал что-то, даже закусить с нами не захотел! На что похоже!
– Позволь, душа моя, – вступился я, – ведь действительно и у нас таинства погребения нет!
– Ну, нет так нет – не в том штука! А вот мы в святого духа верим, а вы, немцы, не верите!
– Позвольте же вам доложить…
– Нечего тут докладывать! Этак вы скажете, что и чухна белоглазая – и та в бога верит!
– Но это ужасно!
– Ужасно-то оно ужасно, только не нам! Вам будет ужасно – это так!
– Но позвольте вам сказать, милостивый государь, что мы так точно верим в святого духа, как бы он сейчас между нами был!
– Ну, между нами-то, пожалуй, сейчас его и нет! Это, брат, враки! А вот, что вы в Николая Чудотворца не верите – это верно!
– Но Николай – это совсем другое дело! Николай – это был очень великий человек!
– Боговдухновенный, сударь! Не "великий человек", а боговдухновенный муж! "Правило веры, образ кротости, воздержания учителю!" – вот что-с! произнес Прокоп строго. – А по-вашему, по-немецки, все одно: Бисмарк великий человек, и Николай Чудотворец великий человек! На-тко выкуси!
Глаза у генералов постепенно расширялись; чиновники похоронного ведомства потихоньку посмеивались, а Прокоп разгорячался все больше и больше.
– Скажи это я, русский, – ораторствовал он, – давно бы у меня язык отнялся! А с вас, с немцев, все как с гуся вода!
Слово за слово, генералы так обиделись, что прицепили палаши, взяли каски и ушли. Псокоп остался победителем, но поминовенная закуска расстроилась. Как ни упрашивал казначей-распорядитель еще и еще раз помянуть покойного, строптивость Прокопа произвела свое действие. Чиновники боялись, что он начнет придираться и, пожалуй, даже не отступит перед словом "прохвосты". Мало-помалу зала пустела, и не более как через полчаса мы остались с Прокопом вдвоем.
– Ну, скажи, пожалуйста, какая тебе была охота поднимать всю эту историю? – укорял я Прокопа.
– А по-твоему, в рот им смотреть?
– Как ты странно, душа моя, рассуждаешь! совсем с тобой правильного разговора вести нельзя!
– Нет, ты мне ответь: в рот, что ли, им смотреть! А я тебе вот что говорю: надоела мне эта немчура белоглазая! Я, брат, патриот – вот что!
– Но ведь здесь…
– И здесь, и там, и везде… везде я им нос утру! Поди-тка что выдумали: двести лет сряду в плену у себя нас держат!
Спорить было бесполезно, ибо в Прокопе все чувства и мысли прорывались как-то случайно. Сегодня он негодует на немцев и пропагандирует мысль о необходимости свергнуть немецкое иго; завтра он же будет говорить: чудесный генерал! одно слово, немец! и даже станет советовать: хоть бы у немцев министра финансов на подержание взяли – по крайности, тот аккуратно бы нас обремизил!
Когда мы вышли, солнце еще не думало склоняться к западу. Я взглянул на часы – нет двух. Вдали шагали провиантские и другие чиновники из присутствовавших на обеде и, очевидно, еще имели надежду до пяти часов сослужить службу отечеству. Но куда деваться мне и Прокопу? где приютиться в такой час, когда одна еда отбыта, а для другой еды еще не наступил момент?
– К Дороту, что ли? – раздумывал Прокоп, – да там, поди, и татары еще дрыхнут! А надо где-нибудь до пяти часов провести время! Ишь чиновники-то! ишь, ишь, ишь, как улепетывают! Счастливый народ!
Делать нечего, я должен был пригласить его ко мне.
– Ну, вот, и спасибо! Вздремнем часок, другой, а там и опять марш!
Но надежде на восстановляющий сон не суждено было осуществиться с желаемою скоростью. Прокоп имеет глупую привычку слоняться по комнате, садиться на кровать к своему товарищу, разговаривать и вообще ахать и охать, прежде нежели заснет. Так было и теперь. Похороны генерала, очевидно, настроили Прокопа на минорный тон, и он начал мне сообщать новость за новостью, одна печальнее другой.
– Да ты знаешь ли, – сказал он, – что на этих днях в Калуге семнадцать гимназистов повесились?
– Что ты! Христос с тобой!
– Верно говорю, что повесились. Не хотят по-латыни учиться – и баста!
– Да врешь ты! Если б что-нибудь подобное случилось, неужто в газетах не напечатали бы!
– Так тебе и позволили печатать – держи карман! А что повесились – это так. Вчера знакомый из Калуги на Невском встретился: все экзамены, говорит, выдержали, а как дошло до латыни – и на экзамен не пошли: прямо взяли и повесились!
– Однако, брат, это черт знает что!
– И я то же говорю. Такое, брат, это дело, такое дело, что я вот и не дурак, а ума не приложу.
Прокоп потупился, и некоторое время, сложив в раздумье руки, обводил одним указательным пальцем около другого.
– Нынче и дети-то словно не на радость, – продолжал он, – сперва латынь, потом солдатчина. Не там, так тут, а уж ремиза не миновать. А у меня Петька смерть как этой латыни боится.
– Ну, принудил бы себя! что за важность!
– И я ему то же говорил, да ничего не поделаешь. Помилуйте, говорит, папенька, это такой проклятый язык, что там что ни слово, то исключение. Совсем, говорит, правил никаких нет!
– Да нельзя ли попросить, чтоб простили его?
– Просил, братец! ничем не проймешь! Одно ладят: нынче, говорят, и свиней пасти, так и то Корнелия Непота читать надо. Ну, как мне после этого немцев-канальев не ругать!
Прокоп опять задумался, и некоторое время в комнате царствовало глубокое молчание, прерываемое лишь вздохами моего друга.
– А то слышал еще, Дракин, Петр Иванович, помешался? – вновь начал Прокоп.
– Господи! да откуда у тебя все такие новости?
– Вчера из губернии письмо получил. Читал, вишь, постоянно "Московские ведомости", а там все опасности какието предрекают: то нигилизм, то сепаратизм… Ну, он и порешил. Не стоит, говорит, после этого на свете жить!
– Скажите на милость! А какой здоровый был!
– Умница-то какая – вот ты что скажи! С губернатором ли сцепиться, на земском ли собрании кулеврину подвести – на все первый человек! Да что Петр Иванович – этому, по крайней мере, было с чего сходить – а вот ты что скажи; с чего Хлобыстовский, Петр Лаврентьевич, задумываться стал?