Дневник провинциала в Петербурге - Страница 12
«Отчего все сие происходит?» – конечно, от недостатка спасительной строгости. Если бы, например, своевременно было прибегнуто к расстрелянию, то и общество было бы спасено, и молодое поколение ограждено от заразы заблуждений. Конечно, не легко лишить человека жизни, «сего первейшего дара милосердого творца», но автор и не требует, чтобы расстреливали всех поголовно, а предлагает только: «расстреливать, по внимательном всех вин рассмотрении, но неукоснительно». И тогда «все сие» исчезнет, «лицо же добродетели, ныне потускневшее, воссияет вновь, как десять лет тому назад».
Некоторые мотивы, которыми автор обусловливает необходимость предлагаемой меры, не изъяты даже чувствительности. Так, например, в одном месте он выражается так: «Молодые люди, увлекаемые пылкостью нрава и подчиняясь тлетворным влияниям, целыми толпами устремляются в бездну, а так как подобное устремление законами нашего отечества не допускается, то и видят сии несчастные младые свои существования подсеченными в самом начале (честное слово, я даже прослезился, читая эти строки!). А мы равнодушными глазами смотрим на сие странное позорище, видим гибель самой цветущей и, быть может, самой способной нашей молодежи, и не хотим пальцем об палец ударить, чтобы спасти ее. Устремим же наши спасительные ладьи для спасения сих утопающих! подадим руку помощи этим несчастным увлекающимся юношам! Сделаем все сие – и тогда с спокойною совестью скажем себе: мы совершили все для ограждения детей наших!»
Но всего замечательнее то, что и вступление, и самый проект умещаются на одном листе, написанном очень разгонистою рукой! Как мало нужно, чтоб заставить воссиять лицо добродетели! В особенности же кратки заключения, к которым приходит автор. Вот они:
«А потому полагается небесполезным подвергнуть расстрелянию нижеследующих лиц:
Первое, всех несогласно мыслящих.
Второе, всех, в поведении коих замечается скрытность и отсутствие чистосердечия.
Третье, всех, кои угрюмым очертанием лица огорчают сердца благонамеренных обывателей.
Четвертое, зубоскалов и газетчиков».
И только.
Вечером мы были на рауте у председателя общества чающих движения воды, действительного статского советника Стрекозы. Присутствовали почти все старики, и потому в комнатах господствовал какой-то особенный, старческий запах. Подавали чай и читали статью, в которой современная русская литература сравнивалась с вавилонскою блудницей. В промежутках, между чаем и чтением, происходил обмен вздохов (то были именно не мысли, а вздохи).
– Где те времена, когда пел сладкогласный Жуковский? когда Карамзин пленял своею прозой? – вздыхал один.
– «Как лебедь на брегах Меандра…» – зажмурив глаза, вздыхал другой.
– Увы! из всей этой плеяды остался только господин Страхов! – вздыхаючи вторил третий.
– Куда мы идем? куда мы идем! – вздыхал четвертый. Старцы задумывались и в такт покачивали головами.
Очень возможное дело, что они так и заснули бы в этой позе, если бы от времени до времени не пробуждал их возглас:
– И это литература! Куда мы идем?
Я пробыл у действительного статского советника Стрекозы с девяти до одиннадцати часов и насчитал, что в течение этого времени, по крайней мере, двадцать раз был повторен вопрос: «куда мы идем?» Это произвело на меня такое тоскливое, давящее впечатление, что, когда мы вышли с Прокопом на улицу, я сам безотчетно воскликнул:
– Куда же мы в самом деле идем?
– Сегодня я сведу тебя к Шухардину, – ответил Прокоп, – а завтра, если бог грехам потерпит, направим стопы в «Старый Пекин».
Опять два бифштекса и, что всего неприятнее – опять возвращение домой с песнями. И с чего я вдруг так распелся? Я начинаю опасаться, что если дело пойдет таким образом дальше, то меня непременно когда-нибудь посадят в часть.
На третий день раут у председателя общества благих начинаний, отставного генерала Проходимцева. Приходим и застаем компанию человек в двенадцать. Все отставные провиантские чиновники, заявившие о необыкновенном усердии во время Севастопольской кампании. У всех на лице написано: я по суду не изобличен, а потому надеюсь еще послужить! Общество сидит вокруг чайного стола; хозяин читает:[76]
– Прекрасно! не в бровь, а прямо в глаз!
– Куда мы идем? скажите, куда мы идем?
– Позвольте, господа! послушайте, что дальше будет!
– Но какой стих! Вот, наконец, настоящая-то сатира!
– Шш… шш… слушайте! слушайте!
– Именно! именно! – рукоплескали отставные провиантские чиновники, и затем поднялся хохот, который и не прерывался уже до самого конца пьесы. Особенный фурор произвело следующее определение современного материалиста.
– «Суть выше Апеллеса»! Каков, господа, пошиб! Вот это я называю сатирой! Это отпор! Это настоящий, заправский отпор!
Затем все на минуту смолкли и погрузились в думы. Как вдруг кто-то завыл:
– Куда мы идем? объясните, куда мы идем?
И все, словно ужаленные, вскочили с мест и подняли такой неизреченный лай, что я поскорее схватил шляпу и увлек Прокопа в «Старый Пекин».
Бифштекс и возвращение домой с песнями.
И еще два вечера провел я в обществе испуганных людей и ничего другого не слышал, кроме возгласа: куда мы идем? Но после пятого вечера со мной случилось нечто совсем необыкновенное.
Я проснулся утром с головною болью и долгое время ничего не понимал, а только смотрел в потолок. Вдруг слышу голос Прокопа: «Господи Иисусе Христе! да где же мы?»
Вскакиваю, оглядываюсь и вижу, что мы в какой-то совершенно неизвестной квартире; что я лежу на диване, а на другом диване лежит Прокоп. Мною овладел страх.
Я вспомнил слышанную в детстве историю о каком-то пустынножителе, который сначала напился пьян, потом совершил прелюбодеяние, потом украл, убил – одним словом, в самое короткое время исполнил всю серию смертных грехов.
– Где мы вчера были? – обратился я к Прокопу.
Но Прокоп стоял как бы в остолбенении и только пялил на меня свои опухшие глаза.
Я стал припоминать и с помощью неимоверных усилий успел составить нечто целое из уцелевших в моем мозгу обрывков. Да, мы отправились сначала к Балабину, потом к Палкину, оттуда к Шухардину и, наконец, в «Пекин». Но тут нить воспоминаний оборвалась. Не украли ли мы в «Пекине» серебряную ложку? не убили ли мы на скорую руку полового? не вели ли нас на веревочке? – вот этого-то именно я и не мог восстановить в своей памяти.
Я припоминал, что со мною уже был почти такой же случай в молодости. В то время я был студентом Московского университета и охотно беседовал об искусстве (святое искусство!) в трактире «Британия». Однажды, находясь в хорошей компании, я выпил, рюмку за рюмкой, рублей на двадцать ассигнациями водки и, совершивши этот подвиг, исчез. Где я был? этого я совершенно не помню, но дело в том, что через какие-нибудь полчаса я опять воротился в «Британию», но воротился… без штанов! Можно себе представить, как изумило меня это обстоятельство, когда я, переночевав в «Британии» на бильярде, на другой день проснулся! И что ж оказалось? – что штаны мои преспокойно лежат у меня дома! Что я нарочно приходил домой, чтобы их снять, и, совершивши этот подвиг, отправился назад в «Британию»!