Дневник писателя - Страница 24
Но «гением местности» был и остался Ло Гатто, дон Этторе, как называют его друзья. Главный наш штаб у него находился на Via Nazionale, где Институт Восточной Европы. Туда все сходились, там встречались, оттуда вместе шли обедать или в кафе, там распоряжался «дон Этторе» итальянской прессой (очень сочувственной) — там мы замучивали его мелкими делами, справками, вопросами. Но его трудно утомить — всегда живой, нервный, деятельный, ласковый — таким он и остался в памяти.
Теперь вижу его в аудитории благородного Коллеж де Франс. Старый, знаменитый французский профессор, с длинною седою бородой, скромный и старомодно одетый, представляет нам (давно знакомого!) Ло Гатто. «Дон Этторе», как прежде, жив и мягок. Седина тронула его затылок и виски. Перед французскими ела-вистами и русскими «странниками» говорил он о связи Италии с Россией в духе и культуре. Начал издалека — с кремлевских стен, древностей Москвы, связанных то с Фиоравенти, то с Соларио, то с Руффо (Ло Гатто только что посетил Россию, был в Москве, Новгороде, Ростове Великом). Дальше упомянул о театре, балете, науке. Главное же, конечно, литература, во весь девятнадцатый век к Италии дружественно, а иногда и восторженно клонившаяся. Тонкий, изящный налет лежал на этом чтении. Хорошо звучали имена Батюшкова и Тассо, Пушкина и Ариосто, Данте, Гоголя и Тургенева. Очень внимательно он остановился и на писателях современных, Италию любящих. И сам, говоря о России, был как бы взволнован, точно о своем говорил — снова легкая, русским приятная жестикуляция.
В последней своей книге, где много сказано о монастырях и поруганных святынях России, рассказал Ло Гатто, как, путешествуя с молодым советским писателем, удивил он его знанием легенды о граде Китеже. Тот потому удивился, думаю, что мало знает «дона Этторе». Я же скорее удивлюсь тому, что сам этот писатель слыхал о Китеже. Ло Гатто о нас все знает. А вот если такая Россия, как сейчас, продолжится, то молодой русский дикарь только то и будет знать об Италии, что она Италия.
Ло Гатто уехал в свой Рим. Мы расстались с ним в надежде встретиться на Монте Пинчио. Шлем ему туда дружественный привет.
Восемь лет назад выезжали мы из России… Двадцать второй год, первый после нэпа. Стали открываться магазины, появились рестораны, частная торговля, частные издатели — могло казаться, что вот приоткрылось что-то, кончилась революция, наступает «жизнь», «быт». На границе бросила моя дочь, тогда маленькая девочка, на родную землю букетик фиалок. Самая умная из нас — не верила, что скоро вернемся. Мы же, взрослые, все надеялись: пройдет год, два, здравое одолеет, что-то перекипит, и, отдохнув, оправившись за границей, мы вернемся на родину для жизни, для работы новой — тяжкой, конечно, но нужной.
И вот годы шли. Берлин, Италия, Париж — уже в Париже стало ясно, как далека родина. Уже в Париже видели мы торжество наших врагов — засели они на Гренель, и самые «интеллигентнейшие», самые «передовые» целовались с ними. Человеческая глупость, подлость и продажность мило расцветали. Земля же родная орошалась, все по-прежнему обливалась кровью: на щедро утучненную почву пали девочкины цветочки!
Годы долгой, крестной муки российской — вот подходят они к пределам. Что такое произошло с татарами? Чувствуют они свою близкую гибель? Последние судороги? Или — чувствуют безнаказанность, торгашескую тишину Европы? «Все сойдет!» Мир — пустыня. «Нет истины, все позволено».
Ну что же, закроем сотни церквей. Будем расстреливать священников — отправим на мученическую смерть батюшку Колерова со всем приходским советом. Засадим в Соловки и Сибирь епископов — и того удивительного старика, что у Ледовитого океана, в простой избе ежедневно совершает литургию о всех и вся, у ледяных волн в светлом веселии молится за Россию. Ничего, будем сжигать иконы, снимать колокола, запрещать звон в Москве, взрывать Симонов монастырь — в 1933 году не останется у нас религии.
Будем резать детей в Трехречье, выселять «кулаков», отправляя их в дальние края на голодную смерть — кулаков пять миллионов — извести их надо постараться, требует времени. Поздно ночью проезжал я в Москве раз мимо чеки. Старичок извозчик вез меня. «Ну, как, — сказал я, — по ночам небось стараются?» — «Известное дело, — ответил он с простотою и равнодушием гомеровскими, — работы много, ране как к пяти, к шести никак не управиться» — теперь, может быть, седобородый мой олимпиец на своей шкуре узнал в деревне, как много хлопот, как трудно до зари «управиться». Что же, время найдется. Друзья Макдональды и Блюмы поддержат, «на Западном фронте без перемен». Будем расстреливать в день по пяти человек, это немного, конечно, — не способ «управиться», но остальных разорим, переморим и «переплавим» так, чтоб из кулака выплавить, скажем, Яновича. Пусть Милюков с Керенским читают доклады парламентариям о нашем терроре: все это правильно, но ни к чему. Всюду у нас есть свои, хорошо закупленные, наши гости на банкетах в Гренель, у нас все поставлено, все предусмотрено: постановят «изучить положение» в России, уж десять лет изучают, а наше дело тем временем вольное.
На Кресте наша Родина, что говорить: распинают ее, на наших глазах распинают, что ни день, глубже вбивают гвозди. Не снегами занесло, страшная, клубящаяся туча, с дьявольским заданием: в пять лет все «дезинфицировать», все уничтожить, выморить более крепкое крестьянство, извести интеллигенцию, мораль, религию — голого дикаря посадить на престол славы.
Только уж мало становится и самой русской земли. Хорошо бы забраться и под голубой воздух Франции, и в старинно-джентльменскую Англию.
«Голубой воздух Франции!» — воздух свободы и культурной жизни, человеческой, а не дикарской. Иду в голубом этом воздухе чудесным утром по Булонскому лесу и дышу им, глаз любуется синеющей дымкой Мон Валерьяна, а сердце тяжело, вспухло сердце, как говорят итальянцы про бурное море: «mar grosso». В каждом автомобиле точно бы «те»: ложный ажан, недели стоявший на перекрестке, где ему вовсе не полагается стоять, дама в бежевом, бритый господин лет пятидесяти пяти. О, всех Яновичей не переберешь! Не опросишь всех дам и барышень в бежевом (цвет как раз модный).
Сейчас страдные дни для нас, русских. На какое ни гляди небо, на какие каштаны, озера — облик Креста заслоняет все. Он дан нам теперь здесь просто, зрительно: человек с черной бородой, которого на днях еще встречали в церкви, сильный, крепкий, упорный — ныне принял этот Крест, за Россию и за нас всех. В хмурый вечер, сырой и туманный, был я на молебне в церкви галлиполийцев на рю Мадемуазель. Вот уж где нет «туалетов». Шоферы, рабочие, барышни, дамы в потертых пальтишках, странники русские, тело и душа России страждущей — все мы без завтрашнего дня, без текущих счетов, — мы стояли и молились «о здравии воина Александра», и надо верить, и надо молиться, сколько бы ни было сердце «mar grosso». «Слышишь ли меня, батько?» — отвечал Остап. «Слышу, сынку!» — отвечал Тарас Бульба. Было ощущение: да поддержит ток добра, из Церкви излучавшегося, «воина Александра» в горчайшие, может быть самые грозные, минуты его. Если же жизни физической, страшного марева, в котором бьемся, уже для него нет, то в ином, верим, светлейшем, чем наш, мире да сольются наши чувства, в таинственных излучениях своих, с его душою.